Тамара Иванова
БОРИС ЛЕОНИДОВИЧ ПАСТЕРНАК
По словам Зинаиды Николаевны, жены Бориса Леонидовича Пастернака, его последними словами были: «Прости» и «Рад». Первое слово не нуждается в пояснениях. Второе Зинаида Николаевна восприняла как: «Рад, что умираю на твоих, а не на чьих-то других руках».
Мне, долгое время бывшей свидетельницей их жизни, такое ее толкование представляется, безусловно, правильным. Ведь и меня, в последнее наше свиданье, когда у него уже произошел инфаркт, а диагноз поставлен еще не был, Борис Леонидович просил не устраивать его на этот раз в больницу. Мало того, просил эту просьбу передать и Корнею Ивановичу Чуковскому.
Я знала Бориса Леонидовича на протяжении тридцати двух лет.
Первые годы знакомство было не очень близким.
Сближение происходило постепенно, а с 40-х годов и до 60-го, года смерти Бориса Леонидовича, наши взаимоотношения нельзя охарактеризовать иначе чем близкой и даже очень близкой дружбой.
Поэт написал: «Но кто мы и откуда, когда от всех тех лет остались пересуды, а нас на свете нет».
На свете уже и сейчас почти не осталось его сверстников, да и не только сверстников, а хотя бы очевидцев его жизни.
Поэтому позволяю себе считать свои, подкрепленные перепиской, свидетельства — не бесполезными.
Познакомилась я с Борисом Леонидовичем Пастернаком и его первой женой Евгенией Владимировной в 1928 году.
Пастернаки с первого взгляда очаровали меня и произвели впечатление на редкость ладной и дружной пары. Потом мы встречались не часто, но всегда очень радостно.
Я недоумевала, когда узнала, что они разошлись, но недоумение мое полностью рассеялось, как только я увидела Бориса Леонидовича (в 1932 году) с его новой женой Зинаидой Николаевной.
Мы встретились в гостях у Сергея Буданцева1.
Тогда мы со Всеволодом только что вернулись из первой нашей совместной заграничной поездки.
Всех присутствовавших очень интересовали наши рассказы.
Но Борис Леонидович, всегда так живо на все откликавшийся, был неузнаваем. Он ничего не видел и никого не слышал, кроме Зинаиды Николаевны. Он глаз с нее не спускал, буквально ловил на лету каждое ее движение, каждое слово.
Она была очень хороша собой, но покоряла даже не столько ее яркая внешность жгучей брюнетки, сколько неподдельная простота и естественность в обращении с людьми.
Любить иных — тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин,
Разгадке жизни равносилен.
Так видел ее влюбленный поэт.
Когда мы собрались уходить, я услышала, что Вера Васильевна Ильина (жена Буданцева)2 предлагает Зинаиде Николаевне и Борису Леонидовичу остаться у них ночевать.
Меня удивило не то, что Вера Васильевна оставляет москвичей на ночь, а то, что в буданцевских двух комнатах ни дивана, ни кушетки, вообще нет никакого другого ложа, кроме супружеской двуспальной кровати.
Видимо, прочитав удивление в моих глазах, Зинаида Николаевна очень просто сказала: «А нам с Боренькой ведь все равно, на чьем полу ночевать. У нас сейчас своего угла нет. Так вот и кочуем».
Бориса Леонидовича эти слова привели в неистовый восторг, он бросился целовать руки сперва Зинаиде Николаевне, благодаря ее за то, что она такая чудесная. Потом Вере Васильевне за то, что она их понимает и оставляет у себя. А под конец и мне, вовлекая и меня тоже в круг своего ликования, за что-то благодаря и меня.
* * *
До общего переезда в Переделкино наши дальнейшие встречи с Пастернаком происходили от случая к случаю.
Пастернаки долго были заняты сложным урегулированием всего того, что неизбежно возникает при разводах. Тут и квартирные вопросы, и прочее устройство наново быта семей (в данном случае трех: ведь и у Бориса Леонидовича, и у Зинаиды Николаевны были дети от первых браков).
Но для Бориса Леонидовича, может быть как ни для кого другого, на первом месте — стремление все с ним происшедшее внутренне согласовать и примирить.
Многие попадали в его положение. Но Борис Леонидович и тут вел себя, как и в других случаях жизни, необычно. Был не только не способен ничем попрекнуть ту, которую оставляет, но непрерывно заверял ее в своей неизменной дружбе.
Сборник «Второе рождение» отчетливое этому свидетельство.
Оставленной посвящено не меньшее количество стихотворений, чем той, которой «рока игрою ей под руки лег».
Дружба для Бориса Леонидовича на протяжении всей его жизни была прибежищем и оплотом.
Конечно, иногда она рушилась, но не по его вине.
Он был необыкновенно верным другом.
С нами его прочными узами связало Переделкино.
В 1939 году Пастернаки поселились по соседству с нами. С тех пор они стали частыми нашими гостями. Ходили и мы к ним.
Да и просто через забор переговаривались; в общем, жили, что называется, не только на виду друг у друга, но и душа в душу.
Соседями мы были с Пастернаками не только по Переделкину, но и в Москве жили в одном доме, в Лаврушинском переулке.
Все знаменательные даты, дни рождений, встречи Нового года почти всегда были связаны у нас с Пастернаками.
вый год), Борис Леонидович был у нас на Лаврушинском.
Я все время звонила в роддом, узнавая о положении Зинаиды Николаевны, и первая известила Бориса Леонидовича о рождении его младшего сына.
Со свойственной ему преувеличенной манерой Борис Леонидович так благодарил меня, как если бы я была Господом Богом или провидением и моей личной заслугой было появление у него сына.
Борис Леонидович любил читать вслух написанное, любил слушать чужое чтение.
Но обсуждалось обычно не только прочитанное, а и все злободневные события.
Я неколебимо верила в правоту своих убеждений. К тому же была отъявленной спорщицей.
Всеволод спорить не любил. Он высказывал свои мысли, но отнюдь не считал их для другого обязательными, а значит, и спора с ним не получалось.
«Я думаю так, ты — иначе; кто из нас прав, я не знаю — решай сам» — вот примерный подтекст Всеволода (кроме случаев, когда требовалось поставить на место какого-то принципиального противника).
Умозаключения Бориса Леонидовича были всегда блестящи, полны юмора и совершенно неожиданной аргументации.
Борис Леонидович постоянно говорил: «Все гибнут от всеобщей готовности»3.
Помню, как на одной из таких импровизированных дискуссий А. Н. Афиногенов, очень почитавший Пастернака, признался, что многие его ранние стихи ему совершенно непонятны. И как пример привел:
Спелой грушею в бурю слететь Об одном безраздельном листе...
Я самонадеянно ринулась объяснять.
Борис Леонидович радостно расхохотался и сказал, что хотя сам-то он имел в виду совершенно другое, но мое объяснение ему вполне по душе.
В разное время по-разному, но всегда неожиданно (это теперь только его определения уже не кажутся необычными, а, наоборот, привычными) писал Пастернак о сущности поэзии, о сущности искусства.
Нам крайне повезло. Почти всегда, закончив новое стихотворение или отрывок поэмы, Борис Леонидович прибывал к нам (в любое время дня, а иногда, если видел у нас свет, и ночью), чтобы немедленно прочитать только что созревшее.
Никогда никаких бумажек. Всегда помнил наизусть.
Когда мне особенно нравилось прочитанное Борисом Леонидовичем, я просила прочитать еще раз и, к его восторгу, со второго раза запоминала и тут же повторяла.
Стихами Бориса Леонидовича мы приобщались к таинству ритма времен года:
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
В слезах от счастья отстою.
Нас очень тесно сближала с Борисом Леонидовичем не только любовь к поэзии и взаимная доброжелательность, но и еще его особое отношение к нашему младшему сыну Коме1*.
Кома в возрасте шести лет заболел костным туберкулезом — кокситом. Мы не поместили его в санаторий, а для соблюдения необходимого ему режима жили круглый год на даче.
Естественно, я старалась, чтобы мальчик не испытывал скуки. У него на кровати стоял столик на ножках, на котором он расставлял микроскопические игрушки, доставляемые отовсюду. Столик этот превращался в пюпитр, когда ребенок читал, писал или рисовал. Он был очень раннего развития, поэтому самостоятельно читал книги, и не только детские, но и серьезные научные по разным дисциплинам. Придумывались занятия и ручным трудом, для чего я приглашала специалистов этого дела. Но мне всего этого казалось недостаточным, поэтому я просила заходивших к нам друзей непременно поговорить с мальчиком.
Конечно, мне никто не отказывал в этом.
Но ребенок был столь умен, необычен и обаятелен, что некоторые наши друзья, как-то: Корней Иванович Чуковский, Валентин Фердинандович Асмус и Борис Леонидович Пастернак, по-настоящему сдружились с ним. Особая любовь и дружба возникла с Комой у Бориса Леонидовича, который дружил с мальчиком на равных, и дружба их все крепла, продолжившись до самой смерти Пастернака.
К 40-му году наш Кома уже выздоровел и пошел в школу, так что зиму 40/41-го года нам не было надобности зимовать в Переделкине. Пастернаков постигло такое же бедствие. Туберкулезом заболел старший сын Зинаиды Николаевны Адик. Адика пришлось поместить в туберкулезный санаторий «Красная Роза», так как его болезнь не поддавалась домашнему лечению. Чтобы удобнее было навещать Адика, Зинаида Николаевна жила в Москве (машины у нее тогда еще не было). Борис Леонидович остался на переделкинскую зимовку с маленьким Леней.
В день рождения Бориса Леонидовича, 11 февраля, мы со Всеволодом поехали в Переделкино. Повезли подарки, захватили шампанское, но не застали «новорожденного», разъехались с ним.
Начало лета 41-го года было для Пастернаков тяжким. Адику угрожала ампутация ноги. Временно ампутацию заменили частичным удалением кости, но положение оставалось очень серьезным, и взять его из санатория было невозможно.
Когда разразилась война, Зинаида Николаевна с маленьким Леней и Стасиком (Адика по состоянию здоровья невозможно было забрать из санатория) уехала в эвакуацию с тем же эшелоном детей, с каким поехала и я со своими сыновьями Мишей и Комой. Сперва мы жили в Берсуте на Каме, потом в Чистополе.
Борис Леонидович и Всеволод остались в Москве. Оба дежурили в Лаврушинском на крыше, гасили зажигалки.
Из письма Пастернака, отправленного им из Москвы, жене Зинаиде Николаевне, находившейся в Чистополе:
24 июля 1941 г.
«... кланяйся Тамаре Владимировне и скажи ей, что в естественных условиях и отдаленно нельзя себе представить, каким облегчением является в опасности близость или присутствие человека, которого любишь и знаешь при всех обстоятельствах. Я говорю о Всеволоде, который стоял в нескольких шагах от меня на крыше нашего дома в Лаврушинском переулке, а кругом была канонада и море пламени».
Разбирая архив Всеволода, я натолкнулась на запись, сделанную в тот же месяц и год — то есть 20 июля 1941 года. «Удивляет меня Пастернак. Не может же он совсем не сознавать своей гениальности, а следовательно и особой ценности своей жизни. Он же, как нарочно, бросается навстречу зажигалке, рискуя не только сгореть, но и попросту свалиться с крыши».
Борис Леонидович проходил обучение как доброволец-ополченец. Как вообще всегда и всё, это тоже нашло отражение в его стихах: «А повадится в сад и на пункт ополченский...» Или:
Он еще не старик.
И укор молодежи.
И его дробовик
Лет на двадцать моложе.
Письма Бориса Леонидовича так красноречивы, что, казалось бы, не нуждаются в комментариях, однако кое-что пояснить придется.
Письмо Б. Пастернака из Чистополя в Ташкент (12 марта 1942 г.):
«<...> когда сложилась наша правленческая пятерка, мне хотелось рассказать Вам, и в особенности Всеволоду, о наших попытках заговорить по-другому, о новом духе большей гордости и независимости, пока еще зачаточных, которые нас пятерых объединили как по уговору. (Курсив мой, ибо я придаю этим строкам решающее значение в дальнейшей судьбе Пастернака.)2*
Я думаю, если не все мы, то двое-трое из нас с безличьем и бессловесностью последних лет расстались безвозвратно". Все очень постарели и похудели, а здоровье Федина — по-прежнему моей старейшей привязанности, даже внушает опасенье, но нравственная новинка, о которой я говорю, праздником живет в нас и молодит против Москвы.
Смело держится и интересно работает Асеев. К. А. пишет дальше свою книгу о Горьком4, причем что ни новая глава, то все лучше. Мы устраиваем по средам литературные собрания. Федин открыл их чтением своей книги, прошедшим с огромным успехом. На них с бесподобным блеском выступает Леонов и так как в компании нет Ник. Федоровича5, то иногда позволяю себе говорить и я...»
В письме от 8 апреля 1942 г. он писал:
«... Между прочим, после чтенья, из отчета Живова в «Лит. и Иск.» (кто-то принес с собой газету) мы узнали о Толстовском Грозном. Это немного отравило радость, доставленную Леоновым. Все повесили головы, в каком-то отношенье лично задетые. Была надежда, что за суматохою передвижений он этого не успеет сделать. Слишком оголена символика одинаково звучащих и так разно противопоставленных Толстых и Иванов и Курбских. Итак, ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории и должна была прийти революция со своим стилем вампир и своим Толстым и своим возвеличеньем бесчеловечности. И Шибанов цуждался в переделке! <...>6 Я так же нахожу это поразительным, как поразительны и Эренбург и Маршак, и не перестаю поражаться7.
Мне представляется необъяснимой и недоступна эта слепая механическая однонаправленность при сжатьи и разжатьи, как в машинках для стрижки, это таинственное расположенье резаков, которое толкает вперед рывками и захватами, независимо от того, говорят ли наблюдения за или против, и окружены ли вы светом или тьмой. Эта неспособность оглянуться на себя и свое! Или это гениальные бессмертные комики, и мы не умеем прочесть их эзоповской иронии и окажемся в дураках, принимая все за чистую монету? Но простите, это — пустословье, я заговорился.
От души всего лучшего Вам со Всеволодом, детям, Марии Егоровне3* и всем знакомым. Ваш Б. Я.».
Во втором письме Борис Леонидович очень красочно характеризует пьесу А. Толстого об Иване Грозном.
Пастернак считал изуверством утверждение, что гуманизм отменяется во время войны. Он был настроен очень патриотично, но никак не мог совместить патриотизм с безоговорочной беспощадностью ко всей ведущей войну нации, как всегда, в целом, неповинной и воюющей против своей воли, вынужденной к тому власть имущими.
В первом, да и во втором письме Борис Леонидович пишет о своей принадлежности к «правленческой пятерке» и «головке». В чистопольской писательской колонии были свои выборные органы, в которые вместе с К. Фединым, Л. Леоновым, К. Треневым, Н. Асеевым входил и Пастернак.
Объяснения требует, по-моему, и упоминание Н. Ф. Погодина.
Дело в том, что жена Погодина, Анна Никандровна, была самой близкой подругой Зинаиды Николаевны и бывала у Пастернаков почти ежедневно. С самим же Погодиным, который, чуть встретясь, принимался наставлять Бориса Леонидовича на правильный путь, а именно пытался преподать ему безошибочный «верняк» (то есть написания такого произведения, которое наверняка одобрят), у Бориса Леонидовича отношения были весьма натянутые. Погодин его иногда даже забавлял своим откровенным цинизмом, но чаще возмущал. Нравоучительный тон Николая Федоровича так раздражал Пастернака, что в конце концов он, продолжая очень тепло относиться к Анне Никандровне, перестал встречаться с ее мужем.
В октябре 1942 года мы со Всеволодом вернулись в Москву и встретили там Бориса Леонидовича, приехавшего из Чистополя.
Борис Леонидович был очень бодр, настроен неслыханно патриотически, рвался ехать на фронт.
Привожу запись из дневника Всеволода того периода:
«30/Х. 1942 г.
<...> Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан8. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь и говорил, что литературы не существует, так как нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда, передать образность его суждений невозможно, — он говорил и о замкнутости беллетристики, и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру. <...> Тамара всех учила, а я молчал. Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай, — было уже одиннадцать, — и ушел, от торопливости ни с кем не простившись, Бажан сказал:
— Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе, — правда. Редактора стали еще глупее, недоедают, что ли. Но разве сейчас время думать только о литературе? Ведь неизбежно, после войны все будет по-другому.
<...> Дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более. <...>»
Летом 1943 года Всеволод и Борис Леонидович ездили вместе на фронт (Орловско-Курская дуга)9.
Вернувшись, Всеволод рассказывал, что Борис Леонидович очаровал в армии всех, начиная от солдат и до генералов. Очаровал своей храбростью, простотой и увлекательными речами.
В черновиках «Истории моих книг» есть у Всеволода такая запись:
«Считается, что Борис Пастернак пишет стихи очень сложно, а речи говорит того сложней. По приезде в армию генерала Горбатова10 командование пригласило писателей вечером, как говорится в таких случаях, «на скромный ужин».
Ужин действительно был очень скромный: картошка, немного ветчины, по стакану водки и, конечно, чай.
Начались речи. Говорили писатели, признаться, довольно скучно, так что было за них слегка стыдно. Но вот вскочил Пастернак.
Разумеется, многие из нас испытали смущение. Генералы у нас, конечно, ученые, читали много, но все-таки и им понять его будет трудно.
Пастернак быстро поворачивался к собеседникам, широко раскрыв глаза, водил руками, губы его дрожали. Он говорил ярко, патриотично, возвышенно и — с юмором. И казалось, что и в стихах его, — как и в его речи, — нет никакой сложности, все легко, оптимистично, поэтично, убедительно.
Офицеры и генералы, бледные, растроганные, слушали его в глубоком молчании. Они поняли Пастернака, быть может, лучше, чем всех нас. Талант, по-видимому, всегда понятен».
По возвращении из армии Борис Леонидович начал писать военную свою поэму, фрагменты которой печатались11.
Неприятие критикой этой его поэмы очень больно ранило Бориса Леонидовича и отбило у него охоту закончить ее.
В 1948 году начался наш «послевоенный переделкинский период».
Я приведу некоторые записки Бориса Леонидовича. Любая записка, по-моему, хоть чем-то передает своеобразие манеры Бориса Леонидовича выражать свою мысль. В этот послевоенный переделкинский период — новое обживание дач, участков. И у нас все сообща с Пастернаками.
«Дорогая Тамара Владимировна!
В любом случае — огромное спасибо. Если Вам не удастся достать все 50 (пионов. — Т. Я.), то, может быть, и к лучшему, я не рассчитал, что, может быть, под глазком надо разуметь весь корень, а не один из отростков, а 50 корней м. б. слишком много. Как бы то ни было, простите за доставленные затруднения и без конца благодарю Вас.
Всеволоду и всем сердечный привет. Б. Я.».
Борису Леонидовичу нравилась «патриархальность» нашей семьи, где дружно жили вместе четыре поколения: от прабабушки до правнука. Нравилось ему, что основой нашей жизни, как он выражался, была «духовность, а не материальность». Хотя материальность в смысле бытового уклада он тоже ценил. И прежде всего в своей жене. Ценил ее хозяйственность. Ценил, что она не брезгает никакой физической работой: сама моет окна, пол, обрабатывает огород.
Всеволод очень радовался, когда Борис Леонидович забегал «на огонек» или прочитать только что написанное стихотворение, но сам-то Всеволод без приглашения никогда и ни к кому не ходил — такой уж был у него характер.
Обилие же пригласительных записок (их наберется отдельная книжечка) — до какой-то степени и своеобразная игра.
Повторяю, что в довоенный период Борис Леонидович читал нам главы из своего романа (называвшегося тогда «1905-й год»), которые частично и в переделанном виде вошли в новый его роман «Доктор Живаго», который в нашей семье читали, так сказать, «свежими выпусками». Едва бывала отпечатана на машинке очередная часть романа, Борис Леонидович или читал нам сам, или давал на прочтение.
жением относился Борис Леонидович к людям, невзирая на их общественное положение и даже возраст. Он мог зайти к нам, даже в наше отсутствие, специально для того, чтобы побеседовать если не с детьми, так с моей мамой или няней Марией Егоровной, которых очень уважал.
После 49-го года мы жили в Переделкине безвыездно летом и зимой. Пастернаки же какие-то годы зимовали в Москве.
«77/Х 1953 г.
Дорогие Тамара Владимировна и Всеволод! Осчастливьте нас, пожалуйста, своим присутствием в будущую субботу, 24-го окт. в девять часов или начале десятого. Без Вас основы нашего существования будут поколеблены, и Вы наверное не захотите губить его.
Мы приглашаем из Переделкина, кроме Вас, Константина Александровича. Вероятно, транспорт не вопрос теперь ни для Вас, ни для него, а то сговоритесь. Ваш всем сердцем Б. П. Позволяю себе надеяться, что мечта наша увидеться с Вами в этот вечер сбудется. Утвердите нас, однако, в этой надежде каким-нибудь способом на Вашей городской штаб-квартире, куда на днях позвоним за ответом. Б. П.»
«17 февраля 1953 г.
Дорогая Тамара Владимировна!
Поздравляю Вас, Всеволода и всех Ваших с днем Вашего рождения. Желаем Вам долго жить и всегда оставаться такою же милой, умной, обаятельной, прекрасной, талантливой, молодой и здоровой.
Мы непременно воспользуемся Вашим приглашением и не упустим случая побывать сегодня вечером у Вас. Я только не знаю часа, когда это точно случится, в зависимости от Зины, которая приедет к вечеру и планов которой я не знаю. Либо это будет в десятом часу, либо около одиннадцати.
Бще и еще раз выражаю Вам нашу преданность и восхищение.
Ваш Пастернак».
У Бориса Леонидовича вошло в обыкновение посылать мне в день моего рожденья корзину белой сирени.
В цветочных магазинах существовала тогда привычка прибавлять к сирени еще какие-то зеленые отростки.
В одной из последних корзин, присланных мне Борисом Леонидовичем, кроме сирени был еще буквально огрызок веерной пальмы.
Пересаженная в грунт сирень если и приживалась, то ненадолго. А вот этот огрызок пальмы, пересаженный Всеволодом в горшок, жив и по сей день.
Начиная с 54-го года Пастернаки тоже прочно обосновались в Переделкине.
Привожу одну из дневниковых записей Всеволода, относящуюся к лету 54-го года.
«10/VI. Гроза. Дожди не подряд, а с перерывами. В промежутки грохочет гром, сверкают молнии, — и вся эта дачная местность, с ее домиками, заборами из штакетника, грядками огородными, кустами смородины, зараженными огневкой, раздвигается до пределов необычайных, почти звездных...
Пастернак (встретил его среди сосен, у дороги, где я лежал в траве, он ходил подписываться по телефону на заем).
— Я расскажу тебе почти анекдот. Меня попросили для "Бюллетеня ВОКСа" написать, как я работал над "Фаустом". Я сказал, что работал давно, многое забыл, мне не написать ничего и вообще святые истоки я боюсь и трогать. Пусть лучше напишет тот, кто знает перевод, а я, если понадобится, напишу несколько слов послесловия, от переводчика. Ну, написал Вильмонт, очень хорошо, а я приписал следующие мысли: "Фауст — это владение временем, попытка превратить короткий отрезок времени во что-то длительное, более или менее устойчивое". Я написал это, читаю по телефону сотруднице и спрашиваю: "Понятно?" — "Да, понятно, но ведь у нас переводчики, вот они, не знаю, поймут ли". — "А на каких языках выходит Бюллетень?" — "На английском". — "Знаете что? Давайте я напишу вам то же самое по-английски. Я не владею им так же свободно, как русским, но все же..." — "Хорошо". — Написал. Спрашиваю: "Понятно?" Отвечают: "Да, очень, гораздо лучше, чем по-русски, мы посылаем в набор!.." Все это похоже на павловский рефлекс: собака приучена выделять слюну по таким-то и таким звукам метронома. Иначе ей все непонятно. Так и редактор. Действует неподходящий метроном — она не выделяет слюну, а по-английски действует другой, беззапретный метроном, она по нему привыкла выделять слюну!..»
Летом 55-го года умерла моя мама, Мария Потаповна. Хоронила я ее по православному церковному обряду на переделкинском кладбище.
Потом, когда я благодарила его за полное теплого сочувствия участие в маминых похоронах, он выразил большое одобрение тому, что я, не посещающая церкви, похоронила маму по всем правилам.
Думаю, что приводимая ниже записка относится к 55-му или 56-му году, когда Борис Леонидович уже широко давал читать роман «Доктор Живаго».
«Дорогая Тамара Владимировна! Сердечный привет! Я очень помню замечательный вечер, который я тогда провел у Вас (то, что пишет Кома, т. е. больше: весь Кома был тогда для меня радост-нейшим открытием).
Я хотел повторить удовольствие встречи все равно с какой стороны, но дела у меня складываются хуже, чем я думал, усиливая мою озабоченность и торопливость, и, кроме того (но это то же самое), у меня не случилось ничего чрезвычайного, чем бы я заслужил это удовольствие.
Если рукопись моей прозы свободна, то передайте ее, пожалуйста, Зине. Если Вам или Коме, или кому-нибудь из Ваших хочется кому-нибудь ее показать, держите, сколько хотите. Кажется, Всеволода нет в Переделкине, а если он тут, крепко целую его и всем Вашим всего лучшего. Ваш Б. Я».
Поначалу устраивались обсуждения «Доктора Живаго» и даже споры. Всеволод упрекнул как-то Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений: «Детство Люверс», «Охранная грамота» и других — он позволяет себе теперь небрежение стилем. На это Борис Леонидович возразил, что он «нарочно пишет почти как Чарская», его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а «доходчивость», он хочет, чтобы его роман читался «взахлеб» любым человеком, «даже портнихой, даже судомойкой».
Для Всеволода же вопросы мастерства стояли тогда, как и всегда, на первейшем месте. Он непрерывно стремился к открытию тайны того, «как образ входит в образ. И как предмет сечет предмет».
Но Борис Леонидович в тот момент упорно провозглашал, пусть и не достигая желаемого, простоту во имя простоты. Пастернак подразумевал тогда под простотой неповторимость видения, свойственную только данному художнику, с только ему одному присущей образностью, а под сложностью — банальность общих мест.
Теперь же (в конце пятидесятых годов) он действительно впал в ересь упрощенчества (конечно, не в творчестве своем, а только в теоретизировании). Он всерьез развивал перед нами теорию о необходимости переиздания всех своих ранних стихов с построчным их прозаическим разъяснением.
В 55-м году (24 февраля) отмечался 60-летний юбилей Всеволода. Борис Леонидович не пришел на заседание и банкет в ЦДЛ, но прислал ему телеграмму:
«В великий пост провозглашаю великий тост за дорогого юбиляра и его Тамару чествуем славим шлем привет добрым здоровьем щеголяй сто лет до чрезвычайности тужим что не можем придти на банкет Зинаида Николаевна с мужем и детьми возражающих нет.
Борис Пастернак»
Давнишняя мечта Всеволода — самая разнообразная литература. Обилие творческих индивидуальностей, не похожих одна на другую.
Много раз возникали разговоры об организации издательства «Товарищество писателей». Всеволод был горячим поборником этой идеи.
Летом 56-го года вновь заговорили об издательстве «Товарищества» (которое в созданном проекте носило название «Современник») и даже прочили Всеволода в председатели правления.
Всеволод охотно соглашался и даже наметил список произведений, которые следует опубликовать: первым в списке стоял роман Пастернака «Доктор Живаго». Нам было известно, что рукопись романа находится в «Новом мире», откуда — ни ответа ни привета.
И вот однажды Пастернак сказал нам, что он получил письмо из «Нового мира», за подписями всех членов редколлегии, во главе с тогдашним главным редактором Константином Симоновым, с отказом печатать роман, что письмо — неприятное, «хоть я его и не читал, — заверил нас Борис Леонидович, — и вам читать не советую! (Мы прочитали это письмо только тогда, когда оно было опубликовано в газетах, — уже во времена «травли» за премию.) Там тоже и подпись Кости (Федина), — добавил Пастернак, — но это ничего не значит, я его приглашу в гости, и вы увидите, что все будет как прежде»12.
Вскоре Борис Леонидович пригласил нас на обед.
«19 сентября 1956 г.
Дорогие, дорогие друзья мои Всеволод и Тамара Владимировна! Мы хотим попробовать собраться в воскресенье 23-го в 3 часа дня, за обедом, и просим и ждем Вас обоих.
Я также приглашу Константина Александровича с тем же легким сердцем и без задней мысли, как в предыдущие годы, — пусть это Вас не удивляет.
Итак, до скорой встречи. Ваш Б. Пастернак».
Еще в кухне (ближний от нашей лесной калитки вход в дом был через кухню) мы увидели обнимающихся Федина и Пастернака.
Пастернак был очень оживлен, находился в явно приподнятом настроении.
Он всячески подчеркивал в тот день, что отношение его к Фе-дину нисколько не изменилось, несмотря на то что тот подписал письмо «Нового мира» с отказом печатать «Доктора Живаго».
После отказа «Нового мира» печатать новый роман и намерение его редактирования (с согласия Пастернака, дававшего карт-бланш) отнюдь не было оставлено Всеволодом, искали только издателя. Надеялись, что таким издателем явится альманах «Литературная Москва».
«26 сентября 1956г.
Дорогая Тамара Владимировна! Совершенно верно: Акимов попросил у меня почитать роман, и я его уполномочил получить его через Зою Ал. 4* от Казакевича. Это было давно, и я позабыл об этом.
Как всегда, все сходится. Мне на некоторое время придется расстаться с письмом из Нового Мира. Я только что, наконец, прочел его. Оно составлено очень милостиво и мягко, трудолюбиво продумано с точек зрения, ставших привычными и кажущихся неопровержимыми, и только в некоторых местах, где обсуждаются мои мнения наиболее неприемлемые, содержит легко объяснимую иронию и насмешку. Внутренне, то есть под углом зрения советской литературы и сложившихся ее обыкновений, письмо совершенно справедливо. Мне больно и жаль, что я задал такую работу товарищам».
Нельзя не восхититься изяществом и тонким юмором в оценке Пастернаком письма редколлегии «Нового мира».
«28сент. 1956 г.
Тамара Владимировна, не оставляйте усилий, вызволите откуда-нибудь рукопись Всеволода5*. Я очень хочу прочесть его роман. Как только Вы его получите, пришлите его мне.
Я перекинулся двумя-тремя словами с Комой по делу и, когда разговаривал с ним, еще не знал, что он написал несколько очень хороших стихотворений в Коктебеле, о чем я узнал после от Жени.
В следующий раз, когда мы увидимся, напомните мне, чтобы я Вам сказал о моих наблюдениях над нашим воскресным обществом, и Вы услышите кое-что, что Вам и Всеволоду, может быть, будет приятно. Поцелуйте его! Любящий вас обоих Б. П.».
Поначалу 1957 год не принес никаких особых изменений. В конце октября 57-го года мы со Всеволодом, находясь в Югославии, куда поехали на тамошние (сразу несколько) спектакли «Бронепоезда», узнали от одного сербского писателя, что Фельтринелли объявил в печати о нахождении у него рукописи романа Пастернака «Доктор Живаго».
Сообщивший нам эту новость писатель не был лично знаком с Пастернаком, но преклонялся перед его поэзией и очень тревожился за его судьбу.
Мы дружно принялись уверять, что все обойдется благополучно, хотя у самих душа была не на месте, так мы взволновались при мысли о возможных последствиях этого шага Бориса Леонидовича. Весь 58-й год мы часто, еще чаще, чем раньше, встречались с Пастернаками. Вместе переживали радость успеха «Доктора Живаго» за границей и тревогу по поводу того, как это отразится на положении Бориса Леонидовича у нас — в Советском Союзе.
Борис Леонидович был чрезвычайно радушным хозяином. Любил созвать друзей и на славу их угостить.
Мало заботясь об обстановке (и в квартире в Лаврушинском, и в переделкинской даче единственное украшение — развешанные по стенам окантованные рисунки Леонида Осиповича Пастернака), Борис Леонидович обращал большое внимание на сервировку стола и собственнолично покупал, даря Зинаиде Николаевне, хрусталь и фарфор.
— настоящие произведения искусства.
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера — прощанья.
Пирушки наши — завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье.
щанья, завещанья и страданья.
Все три требуют расшифровки. Каждая такая пирушка в ту пору могла стать и прощальной, и перед началом «страданий», и несущей в себе зерно «завещательности» для пока остающихся.
Еще — это только предлог и повод, сущность — духовное общение, при чем не отпадает вероятность прощального.
Тон давался неповторимыми тостами Пастернака, а также музыкой (Юдина, Рихтер, Дорлиак, оба Нейгаузы) и чтением стихов (сам Борис Леонидович читал редко; чаще других Ахматова или кто-либо из приглашенных друзей: иногда приезжие грузины), а то вдруг Рафаэль Альберта13.
Но, повторяю, присутствовавшие на этих «завещаньях» тщательно Пастернаком продумывались. Непременно присутствовали Асмусы и Нейгаузы (старшие), Ливановы.
До самой премии Пастернак еще не был подвергнут никакому остракизму. И у него часто собиралось обширное гостевание, и сам он ходил к друзьям и знакомым.
Лето 58-го года не принесло никаких изменений. 23 октября 1958 года вечером, около 11 часов, когда Всеволод уже лежал в постели и читал, а я была занята чем-то домашним, мне позвонила по телефону Мария Константиновна, жена Н. С. Тихонова, который был тогда секретарем СП, и сообщила о присуждении Пастернаку Нобелевской премии.
Я очень обрадовалась, а Мария Константиновна сказала, что радоваться, по ее мнению, преждевременно, но предупредить Пастернака, конечно, надо.
Я бросилась к Всеволоду, он немедленно встал, надел на пижаму халат, на халат пальто (стояла холодная поздняя осень), я тоже закуталась, и мы пошли к Пастернакам.
— лишь подтвердило уже имевшиеся сведения.
Мы горячо поздравили Пастернака, расцеловались с ним. Нина Александровна стала открывать вино. Я прошла в комнату к Зинаиде Николаевне, которая уже лежала в постели, она не захотела встать, сказала, что не ждет от этой премии ничего хорошего для Бореньки.
Вчетвером: Борис Леонидович, Нина Александровна, Всеволод и я — мы распили бутылку вина и все четверо были в очень радужном, счастливом настроении.
Всеволод от души радовался за Пастернака и все повторял ему:
— Ты лучший поэт эпохи и действительно по полному праву заслужил любую премию мира.
телей СССР) и попросила известить Федина (ни у Федина, ни у Пастернака телефонов на дачах не было, и они пользовались нашим) о том, что к нему выехал Д. А. Поликарпов (из ЦК).
Я тут же послала Федину записку и прошла в кабинет к Всеволоду. Обсуждая события, мы поглядывали в окно и скоро увидели быстро шагающего по пастернаковской дороге Федина.
Не прошло и пяти минут, как Федин прошагал обратно, а еще через пять минут в кабинет Всеволода вбежал Пастернак и, запыхавшись, сообщил, что Федин приходил к нему с «ультиматумом», и добавил: «Приходил впервые не как друг, а как официальное лицо».
Пастернак спрашивал у нас совета: Федин дал ему 2 часа срока на размышление для отказа от премии.
Всеволод сказал: «Поступай так, как сам находишь нужным. Никого не слушай. Я тебе вчера твердил и сегодня еще повторю: Ты — лучший поэт эпохи. Заслужил любую премию».
«Тогда я пошлю благодарственную телеграмму».
Всеволод улыбнулся: «Вот и отлично!»
Пастернак побыл очень недолго, но несколько раз возвращаясь к тому, как его крайне поразил, более того, больно ранил официальный разговор Федина, не личный — между друзьями, а официальный, ультимативный.
Когда Пастернак ушел, я стала собираться в город, где у меня были дела, а к тому же это был день ангела — Зинаидины именины. И я должна была заехать к своей старшей сестре Зинаиде Владимировне.
Всеволод остался в Переделкине.
славовичу очень плохо.
Я тут же связалась с поликлиникой и попросила отправить со мной в Переделкино врача. Сын Кома и его тогдашняя жена Татьяна Эдуардовна поехали вместе со мной, сперва в поликлинику, где захватили доктора и медицинскую сестру, потом на двух машинах в Переделкино. Всеволода мы застали укутанного пледами и обложенного грелками, лежащим на диване в столовой, где настежь была открыта дверь в сад.
Мария Егоровна рассказала, что сперва привезли повестку из Союза писателей (это было приглашение на собрание президиума правления по поводу «недостойного поведения Пастернака»), потом Всеволод Вячеславович что-то писал (недописанные наброски своей речи, которую он готовил для правления). И вдруг она услышала звук падения тела и вскрик.
Постучав в дверь и не получив ответа, она вошла и, увидев Всеволода лежащим без сознания на полу, бросилась за помощью к Пастернакам.
Оказав посильную для нее помощь Всеволоду, Мария Егоровна вызвала меня по телефону. Всеволод, как только увидел меня, сказал: «Посмотри, в кабинете на столе...»
ски, один из которых был опубликован мною в 1988 году в «Неделе». Мария Егоровна сказала: «За вами, Тамара Владимировна, несколько раз приходили от Пастернаков,. а также приходил Корней Иванович Чуковский».
— возможность инсульта), я, оставив с отцом Кому и его жену, пошла к Пастернакам.
Там не было обычного именинного торжества. Кроме Асмусов, Нейгаузов, родственников и Нины Александровны Табидзе по случаю именин Зинаиды Николаевны пришла ее близкая приятельница Анна Никандровна Погодина и еще какая-то незнакомая мне странная пара: мужчина и женщина. Он представился: «Лихоталь», а Борис Леонидович пояснил, что человек этот, приехав к нему днем с иностранными корреспондентами, так и остался, даже к вечеру, еще и жену вызвал под тем предлогом, что и она-де Зинаида, и у нее сегодня именины. Борис Леонидович сейчас же увел меня от гостей — посоветоваться. У Бориса Леонидовича левая рука была на перевязи. Он сказал, что, когда читал повестку из Союза писателей, рука у него «вроде бы отнялась», сейчас — ничего, но болит.
Посоветоваться же было нужно относительно письма. Ввиду грозных событий дня (нависшая угроза исключения из Союза и т. д.) Борис Леонидович написал письмо Фурцевой.
Когда я недоуменно спросила, почему именно Фурцевой, Борис Леонидович ответил: «Ну, знаете, ведь она все-таки женщина...» (Что это было за письмо, я точно не помню, чересчур была взволнована всеми событиями и вызванным ими двойным ударом, поразившим одновременно и Всеволода и Бориса Леонидовича.) Помнится только, что письмо было выдержано в очень благородных тонах, а кончалось примерно так: «Верю в существование высших сил не только на земле, но и на небе». Именно из-за этой «религиозной концовки» семейные и в особенности Корней Иванович, приходивший днем к Пастернакам несколько раз и даже фотографировавшийся вместе с Борисом Леонидовичем, которого снимали многочисленные иностранные корреспонденты, считали, что этого письма посылать не надо.
Лене, чтобы тот срочно отвез письмо в Москву. На этом решении я покинула Бориса Леонидовича и ушла к Всеволоду.
Мне на смену, когда я заняла свой пост около Всеволода, пошли к Пастернакам Кома и Таня.
Как потом выяснилось, Леня письма Бориса Леонидовича к Фурцевой не повез, потому что письмо отобрал у него Лихоталь, уверивший всех, что он лучше Лени доставит письмо.
Однако он его почему-то никуда не передал, а через несколько дней вернул Борису Леонидовичу.
Всеволод болел целый месяц. И весь месяц я караулила его от нежелательных вторжений, отлучаясь только для того, чтобы несколько раз в день сбегать проведать Пастернаков, которые жили в совершенном отъединении.
ленного у них Литфондом женщины-доктора, у Пастернаков в эти дни бывали только Нейгаузы и Асмусы. Однажды, как сообщил мне Борис Леонидович, зашла Лидия Корнеевна Чуковская.
Всех остальных, ранее бывавших там, как ветром сдуло. Борис Леонидович никого не осуждал, но однажды сказал иронически: «Андрей6*, наверное, переселился на другую планету».
«25/Х. 58г.
Дорогая Тамара Владимировна, я встревожен болезнью Всеволода, — как он себя чувствует сейчас? Пожалуйста, передайте ему от меня пожелание скорее справиться с напастью.
Я должен ехать в город и не могу сейчас зайти к Вам.
».
О Пастернаке же, невзирая на их многолетнюю и очень близкую дружбу, в этот момент Федин вроде совсем позабыл. Нас же события, разыгравшиеся вокруг Нобелевской премии, интересовали тогда прежде всего.
Всеволод прямо-таки гнал меня:
— Иди к Борису, как-то он?! Обо мне не беспокойся. Скажи только Марии Егоровне, чтобы никого не пускала.
Привожу две дневниковые записи Всеволода, относящиеся к тому моменту:
«... Смирнов, плотник: — Целую неделю хожу, как пьяный. В рот ничего не беру, а пьян. Говорят, он (Борис Леонидович) против народа. Да ведь я его десять лет знаю. Он-то и есть самая близость к народу. А те, которые его не знают, верят. Я хожу и поднять глаза стыдно».
«... Пастернак сказал: — Перед тем, как приходить к вам, мне нужно принимать ванну: так меня обливают помоями».
Если я заходила к Пастернакам вечером, Борис Леонидович обычно шел провожать меня. Дачи рядом — проводы недалекие, но мы без конца ходили вдоль забора, от одной калитки к другой. Именно тут почему-то оказывалось, что надо очень много сказать друг другу.
дович рассказывал мне, как много значит для него дружба Нины Александровны Табидзе и ее дочери Ниты.
Он говорил, что, если бы Ниту не удерживали дома работа, муж, дети и она могла бы приезжать гостить к ним так же часто и подолгу, как Нина Александровна, «вся жизнь стала бы совсем другой, веселой, легкой, как в Тбилиси», — засмеялся и добавил: «Тогда и с двойственностью моей жизни, которая уже не по возрасту, можно бы покончить».
Конечно, это не подлинные слова Бориса Леонидовича, а только их общий смысл.
К огромному моему сожалению, я ничего не записывала и не в состоянии передать точного содержания наших бесед с ним. О чем мы говорили — «места и главы жизни целой отчеркивая на полях»?
Ведь если даже Всеволод записал в дневнике, что «образность суждений Бориса Леонидовича передать невозможно», то мне-то — куда уж!
До самой сути
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
Могу с уверенностью сказать одно: в этот, может быть, самый тяжкий период своей жизни («Если только можешь, Авва Отче, Чашу эту мимо пронеси») Борис Леонидович отнюдь не был ни мрачен, ни злобен. Нервен, встревожен — да. Но никого из тех, кто перестал приходить к нему и, как от чумы, бежал, издали завидев, он не осуждал.
Жизнь писателя, именно писателя-эмигранта представлялась ему немыслимой. Немыслимо писать, не слыша вокруг родного языка.
Привожу записки Пастернака того, острого «нобелевского» периода:
«Начало ноября 1958 г. Дорогие Всеволод и Тамара Владимировна! Кома знает, как и чем я занят и как разрисована у меня морда чем-то нехорошим. Но на бумаге могу позволить себе крепко расцеловать Всеволода, а Вам, Тамара Владимировна, поцеловать руку от всего сердца без страха заразить Вас. Любящие Вас Зин. Ник. и Б. П. Спасибо за все».
«24/ХП. 58 г.
вращаю. Не знаю, как выразить степень растроганности Вашей добротой и заботой. Мне кажется, у себя дома я не доставляю никому столько забот, как в последнее время Вам. Но отказаться от этой доли любопытства не могу. Спасибо, спасибо. Поклон Всеволоду и всем. Ваш Б. П.».
Борис Леонидович пишет о «доли любопытства», но многочисленные «вырезки» из зарубежной прессы, которую я ему доставала, пока он сам не начал получать обширнейшую почту — неисчислимое количество писем своих почитателей, — очень его радовали. Он, безусловно, придавал им значение. Ему писали все и отовсюду:
Горы, страны, границы, озера,
Обсужденья, отчеты, обзоры,
«16сент. 1959 г.
Большое спасибо, дорогая Тамара Владимировна, за заботливость, — вырезку можно вернуть. Очень красивое описание древней площади в Понтремоли, где объявляют о присуждении премии, но в чем это награждение заключается, неоткуда почерпнуть14. Обнимаю Всеволода и целую Вашу руку. В конце недели я наверное дам знать о себе. Всем сердечный привет.
Ваш Б. П.».
В апреле Борис Леонидович заболел. «27/ГУ. 1960 г.
<...> Я заболел сердцем и, верно, надолго. Целую Вас и Всеволода. Дела мои, по моему разумению, чрезвычайно неважны. Пишу лежа, отсюда такой почерк и все прочее.
Ваш Б. П.».
Приписка на обороте конверта:
«Просьба, чтобы Кома зашел ко мне в субб. или в воскрес, в 1-ю полов, дня от 12 до 2-х».
Апрель месяц был трагическим для нашей семьи. В первых числах мая скончался наш зять Давид Александрович Дубинский.
«З/V. 1960 г.
Дорогие Всеволод и Тамара Владимировна, что наши напасти и тревоги перед Вашим великим горем!!! Потрясены, болеем душой, плачем вместе с Вами всеми. Б. Пастернак».
В тот день, когда у Пастернака произошел инфаркт, но диагноз поставлен еще не был, я долго сидела возле Бориса Леонидовича (он все не отпускал меня), и он категорически попросил, как я уже писала в начале этих воспоминаний, не устраивать его на этот раз в больницу, многозначительно добавив: «Вы знаете, кому я там буду доступен, а я этого теперь категорически не хочу».
При известии об инфаркте Бориса Леонидовича (это был уже 2-й инфаркт) мы бросились со всех ног организовывать лечение на дому. Срочно требовалась кислородная палатка.
Привожу записку Федина.
«Дорогой Всеволод! Все сделано. Говорил с глав, врачом, и он высылает аппаратуру и организует все, что необходимо по ходу болезни. Обнимаю тебя. Конст. Федин».
Известие о смерти Бориса Леонидовича застало нас в Ялте, куда мы со Всеволодом отправились вместе с Комой и его женой Татьяной Эдуардовной, чтобы «отдышаться» после семейной трагедии. Врачи предписали Всеволоду срочно переменить обстановку.
Овдовевшая дочь Таня уехала со своим сыном Антоном в Ду-булты — она пожелала остаться с ним вдвоем, все близкие, кроме сына, оказались ей в ее горе — в тягость.
Борису Леонидовичу перед нашим отъездом в Ялту стало лучше. Врачи говорили, что болезнь протекает нормально и выздоровление — дело времени.
строфа, как и все катастрофы, разразилась нежданно. Когда сын Миша, у которого я каждый день справлялась по телефону о состоянии Бориса Леонидовича, сообщил о смерти Пастернака, мы были потрясены, и Всеволод опять плохо себя почувствовал. На семейном совете было решено, что он остается в Ялте, а я с Комой и Таней вылетаем в Москву на похороны.
Их невозможно забыть даже и посторонним очевидцам, а не только тому, кому они раздирали сердце и в ком оставили неизгладимый след.
Стояла поздняя весна.
Сад Пастернаков был в пене вишневого и яблоневого цвета.
Гроб с телом Бориса Леонидовича был поставлен в столовой, откуда вынесли все, кроме цветов, которые беспрестанно прибывали и прибывали вместе с нескончаемой чередой людей, входивших через террасу и, пройдя мимо гроба, выходивших через кухню обратно в сад.
Но молодежь, присутствовавшая на похоронах в большом, даже подавляющем количестве, не допустила этого.
За гроб сразу взялись восемь мальчиков: по четверо с каждой стороны.
У изголовья встали сыновья Пастернака Леня и Женя, за ними шли мои сыновья Кома и Миша, потом — напротив друг друга — Станислав Нейгауз и Миша Поливанов, в изножий очутились Владимир Николаевич Топоров и напротив него Андрей Дмитриевич Николаев15.
Рядом со Станиславом Нейгаузом все время шел Сима Маркиш, уговаривая уступить ему место. Он говорил: «Стасик! Ты же пианист. Борис Леонидович никогда бы тебе не позволил натруж-дать руки».
шей его несметной толпы, не умещавшейся на дороге и занявшей все огромное поле.
Несшие гроб молодые люди наотрез отказывались смениться, хотя путь был неблизкий и кладбище на косогоре. Но Симе Маркишу все же удалось пристроиться рядом со Стасиком и перенять от него часть тяжести.
Борис Леонидович пророчески предсказал свою смерть и похороны в стихотворении «Август».
... То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
Тамара Владимировна Иванова — переводчик, мемуарист («Мои современники, какими я их знала». М., 1987), жена писателя Всеволода Иванова, автора пьесы «Броненосец 14-69».
1. Сергей Федорович Буданцев (1896-1938) — поэт и прозаик. Арестован в 1937 году, расстрелян 21 апреля 1938 года одновременно с Пильняком и И. Касаткиным.
2. Вера Васильевна Ильина (1894-1966). Впервые выступила в печати в 1916 г. Автор книг «Крылатый приемыш» (М. -Пг., 1923), «Гудок» (М., 1927), поэмы в стихах для детей «Шоколад» (М., 1923). В. В. Ильина — один из прототипов героини поэмы «Спекторский».
3. Объяснением этих слов Пастернака служит сказанное им на Пленуме правления в 1936 г.: «Скажем правду, товарищи: во многом мы виноваты сами... Мы все время накладываем на себя какие-то дополнительные путы, никому не нужные, никем не затребованные. От нас хотят дела, а мы все присягаем в верности» (т. V наст. собр.).
муарной прозы «Горький среди нас».
5. Николай Федорович Погодин (1900-1962).
6. Речь идет о пьесе А. Н. Толстого «Иван Грозный» и поэме А. К. Толстого «Василий Шибанов».
7. Речь идет о статьях Эренбурга и стихотворных подписях под плакатами С. Маршака.
8. Микола Платонович Бажан (1899-1983) — украинский поэт. Близкий друг Ивановых.
«Поездка в Армию».)
10. Александр Васильевич Горбатов (1891-1973) в своей книге «Годы и войны» вспоминает о встрече с Пастернаком.
11. «Зарево». Поэма осталась незаконченной.
12. Письмо членов редколлегии «Нового мира» с отказом печатать роман было послано Пастернаку в сентябре 1956 года.
13. Испанский поэт Рафаэль Альберта познакомился с Пастернаком в 1955 году. В 1938 году Пастернак перевел 15 его стихотворений.
«Доктор Живаго» итальянской премии Банкарелла.
15. М. К. Поливанов (1930-1991) — физик; В. Н. Топоров и А. Д. Михайлов (в тексте — Николаев, ошибка автора) — филологи, однокурсники Вяч. Вс. Иванова.
1* Кома — домашнее имя нашего сына Вячеслава Всеволодовича Иванова (Прим. Т. Ивановой).
2* Выделено опять мною. Эта фраза, по-моему, является началом работы над новым романом. То есть роман «905-й год» уже неприемлем для Бориса Леонидовича. Он начал новую творческую жизнь! (Прим. Т. Ивановой).
3* Мария Егоровна Трунина — няня, вынянчившая наших детей и внуков (Прим. Т. Ивановой).
«Мы идем в Индию» (Прим. Т. Ивановой).
6* Андрей Андреевич Вознесенский, раньше часто к нему забегавший: гостем я встретила А. Вознесенского в доме Бориса Леонидовича всего один раз (Прим. Т. Ивановой).