Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Тамара Иванова

Тамара Иванова

БОРИС ЛЕОНИДОВИЧ ПАСТЕРНАК

По словам Зинаиды Николаевны, жены Бориса Леонидови­ча Пастернака, его последними словами были: «Прости» и «Рад». Первое слово не нуждается в пояснениях. Второе Зинаида Нико­лаевна восприняла как: «Рад, что умираю на твоих, а не на чьих-то других руках».

Мне, долгое время бывшей свидетельницей их жизни, такое ее толкование представляется, безусловно, правильным. Ведь и меня, в последнее наше свиданье, когда у него уже произошел инфаркт, а диагноз поставлен еще не был, Борис Леонидович просил не устраивать его на этот раз в больницу. Мало того, про­сил эту просьбу передать и Корнею Ивановичу Чуковскому.

Я знала Бориса Леонидовича на протяжении тридцати двух лет.

Первые годы знакомство было не очень близким.

Сближение происходило постепенно, а с 40-х годов и до 60-го, года смерти Бориса Леонидовича, наши взаимоотношения нельзя охарактеризовать иначе чем близкой и даже очень близкой дружбой.

Поэт написал: «Но кто мы и откуда, когда от всех тех лет ос­тались пересуды, а нас на свете нет».

На свете уже и сейчас почти не осталось его сверстников, да и не только сверстников, а хотя бы очевидцев его жизни.

Поэтому позволяю себе считать свои, подкрепленные пере­пиской, свидетельства — не бесполезными.

Познакомилась я с Борисом Леонидовичем Пастернаком и его первой женой Евгенией Владимировной в 1928 году.

Пастернаки с первого взгляда очаровали меня и произвели впечатление на редкость ладной и дружной пары. Потом мы встре­чались не часто, но всегда очень радостно.

Я недоумевала, когда узнала, что они разошлись, но недоуме­ние мое полностью рассеялось, как только я увидела Бориса Лео­нидовича (в 1932 году) с его новой женой Зинаидой Николаевной.

Мы встретились в гостях у Сергея Буданцева1.

Тогда мы со Всеволодом только что вернулись из первой на­шей совместной заграничной поездки.

Всех присутствовавших очень интересовали наши рассказы.

Но Борис Леонидович, всегда так живо на все откликавший­ся, был неузнаваем. Он ничего не видел и никого не слышал, кро­ме Зинаиды Николаевны. Он глаз с нее не спускал, буквально ло­вил на лету каждое ее движение, каждое слово.

Она была очень хороша собой, но покоряла даже не столько ее яркая внешность жгучей брюнетки, сколько неподдельная простота и естественность в обращении с людьми.

Любить иных — тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин,

Разгадке жизни равносилен.

Так видел ее влюбленный поэт.

Когда мы собрались уходить, я услышала, что Вера Васильев­на Ильина (жена Буданцева)2 предлагает Зинаиде Николаевне и Борису Леонидовичу остаться у них ночевать.

Меня удивило не то, что Вера Васильевна оставляет москви­чей на ночь, а то, что в буданцевских двух комнатах ни дивана, ни кушетки, вообще нет никакого другого ложа, кроме супружес­кой двуспальной кровати.

Видимо, прочитав удивление в моих глазах, Зинаида Нико­лаевна очень просто сказала: «А нам с Боренькой ведь все равно, на чьем полу ночевать. У нас сейчас своего угла нет. Так вот и ко­чуем».

Бориса Леонидовича эти слова привели в неистовый восторг, он бросился целовать руки сперва Зинаиде Николаевне, благодаря ее за то, что она такая чудесная. Потом Вере Васильевне за то, что она их понимает и оставляет у себя. А под конец и мне, вовлекая и меня тоже в круг своего ликования, за что-то благодаря и меня.

* * *

До общего переезда в Переделкино наши дальнейшие встре­чи с Пастернаком происходили от случая к случаю.

Пастернаки долго были заняты сложным урегулированием всего того, что неизбежно возникает при разводах. Тут и квартир­ные вопросы, и прочее устройство наново быта семей (в данном случае трех: ведь и у Бориса Леонидовича, и у Зинаиды Никола­евны были дети от первых браков).

Но для Бориса Леонидовича, может быть как ни для кого другого, на первом месте — стремление все с ним происшедшее внутренне согласовать и примирить.

Многие попадали в его положение. Но Борис Леонидович и тут вел себя, как и в других случаях жизни, необычно. Был не только не способен ничем попрекнуть ту, которую оставляет, но непрерывно заверял ее в своей неизменной дружбе.

Сборник «Второе рождение» отчетливое этому свидетельство.

Оставленной посвящено не меньшее количество стихотворе­ний, чем той, которой «рока игрою ей под руки лег».

Дружба для Бориса Леонидовича на протяжении всей его жизни была прибежищем и оплотом.

Конечно, иногда она рушилась, но не по его вине.

Он был необыкновенно верным другом.

С нами его прочными узами связало Переделкино.

В 1939 году Пастернаки поселились по соседству с нами. С тех пор они стали частыми нашими гостями. Ходили и мы к ним.

Да и просто через забор переговаривались; в общем, жили, что называется, не только на виду друг у друга, но и душа в душу.

Соседями мы были с Пастернаками не только по Переделки­ну, но и в Москве жили в одном доме, в Лаврушинском переулке.

Все знаменательные даты, дни рождений, встречи Нового го­да почти всегда были связаны у нас с Пастернаками.

­вый год), Борис Леонидович был у нас на Лаврушинском.

Я все время звонила в роддом, узнавая о положении Зинаи­ды Николаевны, и первая известила Бориса Леонидовича о рож­дении его младшего сына.

Со свойственной ему преувеличенной манерой Борис Леони­дович так благодарил меня, как если бы я была Господом Богом или провидением и моей личной заслугой было появление у него сына.

Борис Леонидович любил читать вслух написанное, любил слушать чужое чтение.

Но обсуждалось обычно не только прочитанное, а и все зло­бодневные события.

Я неколебимо верила в правоту своих убеждений. К тому же была отъявленной спорщицей.

Всеволод спорить не любил. Он высказывал свои мысли, но отнюдь не считал их для другого обязательными, а значит, и спора с ним не получалось.

«Я думаю так, ты — иначе; кто из нас прав, я не знаю — решай сам» — вот примерный подтекст Всеволода (кроме случаев, когда требовалось поставить на место какого-то принципиального про­тивника).

Умозаключения Бориса Леонидовича были всегда блестящи, полны юмора и совершенно неожиданной аргументации.

Борис Леонидович постоянно говорил: «Все гибнут от всеоб­щей готовности»3.

Помню, как на одной из таких импровизированных дискуссий А. Н. Афиногенов, очень почитавший Пастернака, признался, что многие его ранние стихи ему совершенно непонятны. И как пример привел:

Спелой грушею в бурю слететь Об одном безраздельном листе...

Я самонадеянно ринулась объяснять.

Борис Леонидович радостно расхохотался и сказал, что хотя сам-то он имел в виду совершенно другое, но мое объяснение ему вполне по душе.

В разное время по-разному, но всегда неожиданно (это теперь только его определения уже не кажутся необычными, а, наоборот, привычными) писал Пастернак о сущности поэзии, о сущности искусства.

Нам крайне повезло. Почти всегда, закончив новое стихо­творение или отрывок поэмы, Борис Леонидович прибывал к нам (в любое время дня, а иногда, если видел у нас свет, и ночью), что­бы немедленно прочитать только что созревшее.

Никогда никаких бумажек. Всегда помнил наизусть.

Когда мне особенно нравилось прочитанное Борисом Лео­нидовичем, я просила прочитать еще раз и, к его восторгу, со вто­рого раза запоминала и тут же повторяла.

Стихами Бориса Леонидовича мы приобщались к таинству ритма времен года:

Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,

В слезах от счастья отстою.

Нас очень тесно сближала с Борисом Леонидовичем не толь­ко любовь к поэзии и взаимная доброжелательность, но и еще его особое отношение к нашему младшему сыну Коме1*.

Кома в возрасте шести лет заболел костным туберкулезом — кокситом. Мы не поместили его в санаторий, а для соблюдения необходимого ему режима жили круглый год на даче.

Естественно, я старалась, чтобы мальчик не испытывал скуки. У него на кровати стоял столик на ножках, на котором он расставлял микроскопические игрушки, доставляемые ото­всюду. Столик этот превращался в пюпитр, когда ребенок читал, писал или рисовал. Он был очень раннего развития, поэтому самостоятельно читал книги, и не только детские, но и серьез­ные научные по разным дисциплинам. Придумывались занятия и ручным трудом, для чего я приглашала специалистов этого дела. Но мне всего этого казалось недостаточным, поэтому я просила заходивших к нам друзей непременно поговорить с мальчиком.

Конечно, мне никто не отказывал в этом.

Но ребенок был столь умен, необычен и обаятелен, что неко­торые наши друзья, как-то: Корней Иванович Чуковский, Вален­тин Фердинандович Асмус и Борис Леонидович Пастернак, по-настоящему сдружились с ним. Особая любовь и дружба возник­ла с Комой у Бориса Леонидовича, который дружил с мальчиком на равных, и дружба их все крепла, продолжившись до самой смерти Пастернака.

К 40-му году наш Кома уже выздоровел и пошел в школу, так что зиму 40/41-го года нам не было надобности зимовать в Пере­делкине. Пастернаков постигло такое же бедствие. Туберкулезом заболел старший сын Зинаиды Николаевны Адик. Адика при­шлось поместить в туберкулезный санаторий «Красная Роза», так как его болезнь не поддавалась домашнему лечению. Чтобы удоб­нее было навещать Адика, Зинаида Николаевна жила в Москве (машины у нее тогда еще не было). Борис Леонидович остался на переделкинскую зимовку с маленьким Леней.

В день рождения Бориса Леонидовича, 11 февраля, мы со Всеволодом поехали в Переделкино. Повезли подарки, захватили шампанское, но не застали «новорожденного», разъехались с ним.

Начало лета 41-го года было для Пастернаков тяжким. Адику угрожала ампутация ноги. Временно ампутацию заменили час­тичным удалением кости, но положение оставалось очень серьез­ным, и взять его из санатория было невозможно.

Когда разразилась война, Зинаида Николаевна с маленьким Леней и Стасиком (Адика по состоянию здоровья невозможно было забрать из санатория) уехала в эвакуацию с тем же эшело­ном детей, с каким поехала и я со своими сыновьями Мишей и Комой. Сперва мы жили в Берсуте на Каме, потом в Чистополе.

Борис Леонидович и Всеволод остались в Москве. Оба дежу­рили в Лаврушинском на крыше, гасили зажигалки.

Из письма Пастернака, отправленного им из Москвы, жене Зинаиде Николаевне, находившейся в Чистополе:

24 июля 1941 г.

«... кланяйся Тамаре Владимировне и скажи ей, что в естест­венных условиях и отдаленно нельзя себе представить, каким об­легчением является в опасности близость или присутствие челове­ка, которого любишь и знаешь при всех обстоятельствах. Я говорю о Всеволоде, который стоял в нескольких шагах от меня на крыше нашего дома в Лаврушинском переулке, а кругом была канонада и море пламени».

Разбирая архив Всеволода, я натолкнулась на запись, сделан­ную в тот же месяц и год — то есть 20 июля 1941 года. «Удивляет меня Пастернак. Не может же он совсем не сознавать своей гени­альности, а следовательно и особой ценности своей жизни. Он же, как нарочно, бросается навстречу зажигалке, рискуя не только сгореть, но и попросту свалиться с крыши».

Борис Леонидович проходил обучение как доброволец-опол­ченец. Как вообще всегда и всё, это тоже нашло отражение в его стихах: «А повадится в сад и на пункт ополченский...» Или:

Он еще не старик.
И укор молодежи.
И его дробовик
Лет на двадцать моложе.

Письма Бориса Леонидовича так красноречивы, что, каза­лось бы, не нуждаются в комментариях, однако кое-что пояснить придется.

Письмо Б. Пастернака из Чистополя в Ташкент (12 марта 1942 г.):

«<...> когда сложилась наша правленческая пятерка, мне хо­телось рассказать Вам, и в особенности Всеволоду, о наших попыт­ках заговорить по-другому, о новом духе большей гордости и незави­симости, пока еще зачаточных, которые нас пятерых объединили как по уговору. (Курсив мой, ибо я придаю этим строкам решаю­щее значение в дальнейшей судьбе Пастернака.)2*

Я думаю, если не все мы, то двое-трое из нас с безличьем и бес­словесностью последних лет расстались безвозвратно". Все очень постарели и похудели, а здоровье Федина — по-прежнему моей старейшей привязанности, даже внушает опасенье, но нравствен­ная новинка, о которой я говорю, праздником живет в нас и мо­лодит против Москвы.

Смело держится и интересно работает Асеев. К. А. пишет дальше свою книгу о Горьком4, причем что ни новая глава, то все лучше. Мы устраиваем по средам литературные собрания. Федин открыл их чтением своей книги, прошедшим с огромным успе­хом. На них с бесподобным блеском выступает Леонов и так как в компании нет Ник. Федоровича5, то иногда позволяю себе гово­рить и я...»

В письме от 8 апреля 1942 г. он писал:

«... Между прочим, после чтенья, из отчета Живова в «Лит. и Иск.» (кто-то принес с собой газету) мы узнали о Толстовском Грозном. Это немного отравило радость, доставленную Леоно­вым. Все повесили головы, в каком-то отношенье лично задетые. Была надежда, что за суматохою передвижений он этого не успе­ет сделать. Слишком оголена символика одинаково звучащих и так разно противопоставленных Толстых и Иванов и Курбских. Итак, ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории и должна была прийти революция со своим стилем вам­пир и своим Толстым и своим возвеличеньем бесчеловечности. И Шибанов цуждался в переделке! <...>6 Я так же нахожу это по­разительным, как поразительны и Эренбург и Маршак, и не пере­стаю поражаться7.

Мне представляется необъяснимой и недоступна эта слепая механическая однонаправленность при сжатьи и разжатьи, как в машинках для стрижки, это таинственное расположенье реза­ков, которое толкает вперед рывками и захватами, независимо от того, говорят ли наблюдения за или против, и окружены ли вы светом или тьмой. Эта неспособность оглянуться на себя и свое! Или это гениальные бессмертные комики, и мы не умеем про­честь их эзоповской иронии и окажемся в дураках, принимая все за чистую монету? Но простите, это — пустословье, я заговорился.

От души всего лучшего Вам со Всеволодом, детям, Марии Егоровне3* и всем знакомым. Ваш Б. Я.».

Во втором письме Борис Леонидович очень красочно харак­теризует пьесу А. Толстого об Иване Грозном.

Пастернак считал изуверством утверждение, что гуманизм отменяется во время войны. Он был настроен очень патриотично, но никак не мог совместить патриотизм с безоговорочной беспо­щадностью ко всей ведущей войну нации, как всегда, в целом, не­повинной и воюющей против своей воли, вынужденной к тому власть имущими.

В первом, да и во втором письме Борис Леонидович пишет о своей принадлежности к «правленческой пятерке» и «головке». В чистопольской писательской колонии были свои выборные ор­ганы, в которые вместе с К. Фединым, Л. Леоновым, К. Трене­вым, Н. Асеевым входил и Пастернак.

Объяснения требует, по-моему, и упоминание Н. Ф. Погодина.

Дело в том, что жена Погодина, Анна Никандровна, была са­мой близкой подругой Зинаиды Николаевны и бывала у Пастер­наков почти ежедневно. С самим же Погодиным, который, чуть встретясь, принимался наставлять Бориса Леонидовича на пра­вильный путь, а именно пытался преподать ему безошибочный «верняк» (то есть написания такого произведения, которое навер­няка одобрят), у Бориса Леонидовича отношения были весьма на­тянутые. Погодин его иногда даже забавлял своим откровенным цинизмом, но чаще возмущал. Нравоучительный тон Николая Федоровича так раздражал Пастернака, что в конце концов он, продолжая очень тепло относиться к Анне Никандровне, пере­стал встречаться с ее мужем.

В октябре 1942 года мы со Всеволодом вернулись в Москву и встретили там Бориса Леонидовича, приехавшего из Чистополя.

Борис Леонидович был очень бодр, настроен неслыханно па­триотически, рвался ехать на фронт.

Привожу запись из дневника Всеволода того периода:

«30/Х. 1942 г.

<...> Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан8. Какие все раз­ные! Пастернак хвалил Чистополь и говорил, что литературы не существует, так как нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда, передать образность его суждений невоз­можно, — он говорил и о замкнутости беллетристики, и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру. <...> Тамара всех учила, а я молчал. Затем Пастернак за­торопился, боясь опоздать на трамвай, — было уже одиннад­цать, — и ушел, от торопливости ни с кем не простившись, Бажан сказал:

— Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он ра­зочаровал меня. То, что он говорил о литературе, — правда. Ре­дактора стали еще глупее, недоедают, что ли. Но разве сейчас вре­мя думать только о литературе? Ведь неизбежно, после войны все будет по-другому.

<...> Дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более. <...>»

Летом 1943 года Всеволод и Борис Леонидович ездили вмес­те на фронт (Орловско-Курская дуга)9.

Вернувшись, Всеволод рассказывал, что Борис Леонидович очаровал в армии всех, начиная от солдат и до генералов. Очаро­вал своей храбростью, простотой и увлекательными речами.

В черновиках «Истории моих книг» есть у Всеволода такая запись:

«Считается, что Борис Пастернак пишет стихи очень слож­но, а речи говорит того сложней. По приезде в армию генерала Горбатова10 командование пригласило писателей вечером, как го­ворится в таких случаях, «на скромный ужин».

Ужин действительно был очень скромный: картошка, немно­го ветчины, по стакану водки и, конечно, чай.

Начались речи. Говорили писатели, признаться, довольно скуч­но, так что было за них слегка стыдно. Но вот вскочил Пастернак.

Разумеется, многие из нас испытали смущение. Генералы у нас, конечно, ученые, читали много, но все-таки и им понять его будет трудно.

Пастернак быстро поворачивался к собеседникам, широко раскрыв глаза, водил руками, губы его дрожали. Он говорил ярко, патриотично, возвышенно и — с юмором. И казалось, что и в сти­хах его, — как и в его речи, — нет никакой сложности, все легко, оптимистично, поэтично, убедительно.

Офицеры и генералы, бледные, растроганные, слушали его в глубоком молчании. Они поняли Пастернака, быть может, луч­ше, чем всех нас. Талант, по-видимому, всегда понятен».

По возвращении из армии Борис Леонидович начал писать военную свою поэму, фрагменты которой печатались11.

Неприятие критикой этой его поэмы очень больно ранило Бориса Леонидовича и отбило у него охоту закончить ее.

В 1948 году начался наш «послевоенный переделкинский пе­риод».

Я приведу некоторые записки Бориса Леонидовича. Любая записка, по-моему, хоть чем-то передает своеобразие манеры Бориса Леонидовича выражать свою мысль. В этот послевоенный переделкинский период — новое обживание дач, участков. И у нас все сообща с Пастернаками.

«Дорогая Тамара Владимировна!

В любом случае — огромное спасибо. Если Вам не удастся достать все 50 (пионов. — Т. Я.), то, может быть, и к лучшему, я не рассчитал, что, может быть, под глазком надо разуметь весь ко­рень, а не один из отростков, а 50 корней м. б. слишком много. Как бы то ни было, простите за доставленные затруднения и без конца благодарю Вас.

Всеволоду и всем сердечный привет. Б. Я.».

Борису Леонидовичу нравилась «патриархальность» нашей семьи, где дружно жили вместе четыре поколения: от прабабуш­ки до правнука. Нравилось ему, что основой нашей жизни, как он выражался, была «духовность, а не материальность». Хотя мате­риальность в смысле бытового уклада он тоже ценил. И прежде всего в своей жене. Ценил ее хозяйственность. Ценил, что она не брезгает никакой физической работой: сама моет окна, пол, обра­батывает огород.

Всеволод очень радовался, когда Борис Леонидович забегал «на огонек» или прочитать только что написанное стихотворение, но сам-то Всеволод без приглашения никогда и ни к кому не хо­дил — такой уж был у него характер.

Обилие же пригласительных записок (их наберется отдель­ная книжечка) — до какой-то степени и своеобразная игра.

Повторяю, что в довоенный период Борис Леонидович читал нам главы из своего романа (называвшегося тогда «1905-й год»), которые частично и в переделанном виде вошли в новый его ро­ман «Доктор Живаго», который в нашей семье читали, так ска­зать, «свежими выпусками». Едва бывала отпечатана на машинке очередная часть романа, Борис Леонидович или читал нам сам, или давал на прочтение.

­жением относился Борис Леонидович к людям, невзирая на их об­щественное положение и даже возраст. Он мог зайти к нам, даже в наше отсутствие, специально для того, чтобы побеседовать если не с детьми, так с моей мамой или няней Марией Егоровной, ко­торых очень уважал.

После 49-го года мы жили в Переделкине безвыездно летом и зимой. Пастернаки же какие-то годы зимовали в Москве.

«77/Х 1953 г.

Дорогие Тамара Владимировна и Всеволод! Осчастливьте нас, пожалуйста, своим присутствием в буду­щую субботу, 24-го окт. в девять часов или начале десятого. Без Вас основы нашего существования будут поколеблены, и Вы навер­ное не захотите губить его.

Мы приглашаем из Переделкина, кроме Вас, Константина Александровича. Вероятно, транспорт не вопрос теперь ни для Вас, ни для него, а то сговоритесь. Ваш всем сердцем Б. П. Поз­воляю себе надеяться, что мечта наша увидеться с Вами в этот ве­чер сбудется. Утвердите нас, однако, в этой надежде каким-ни­будь способом на Вашей городской штаб-квартире, куда на днях позвоним за ответом. Б. П.»

«17 февраля 1953 г.

Дорогая Тамара Владимировна!

Поздравляю Вас, Всеволода и всех Ваших с днем Вашего рож­дения. Желаем Вам долго жить и всегда оставаться такою же милой, умной, обаятельной, прекрасной, талантливой, молодой и здоровой.

Мы непременно воспользуемся Вашим приглашением и не упустим случая побывать сегодня вечером у Вас. Я только не знаю часа, когда это точно случится, в зависимости от Зины, которая приедет к вечеру и планов которой я не знаю. Либо это будет в де­сятом часу, либо около одиннадцати.

Бще и еще раз выражаю Вам нашу преданность и восхищение.

Ваш Пастернак».

У Бориса Леонидовича вошло в обыкновение посылать мне в день моего рожденья корзину белой сирени.

В цветочных магазинах существовала тогда привычка при­бавлять к сирени еще какие-то зеленые отростки.

В одной из последних корзин, присланных мне Борисом Ле­онидовичем, кроме сирени был еще буквально огрызок веерной пальмы.

Пересаженная в грунт сирень если и приживалась, то нена­долго. А вот этот огрызок пальмы, пересаженный Всеволодом в горшок, жив и по сей день.

Начиная с 54-го года Пастернаки тоже прочно обосновались в Переделкине.

Привожу одну из дневниковых записей Всеволода, относя­щуюся к лету 54-го года.

«10/VI. Гроза. Дожди не подряд, а с перерывами. В промежут­ки грохочет гром, сверкают молнии, — и вся эта дачная местность, с ее домиками, заборами из штакетника, грядками огородными, кустами смородины, зараженными огневкой, раздвигается до пределов необычайных, почти звездных...

Пастернак (встретил его среди сосен, у дороги, где я лежал в траве, он ходил подписываться по телефону на заем).

— Я расскажу тебе почти анекдот. Меня попросили для "Бюллетеня ВОКСа" написать, как я работал над "Фаустом". Я ска­зал, что работал давно, многое забыл, мне не написать ничего и во­обще святые истоки я боюсь и трогать. Пусть лучше напишет тот, кто знает перевод, а я, если понадобится, напишу несколько слов послесловия, от переводчика. Ну, написал Вильмонт, очень хоро­шо, а я приписал следующие мысли: "Фауст — это владение вре­менем, попытка превратить короткий отрезок времени во что-то длительное, более или менее устойчивое". Я написал это, читаю по телефону сотруднице и спрашиваю: "Понятно?" — "Да, по­нятно, но ведь у нас переводчики, вот они, не знаю, поймут ли". — "А на каких языках выходит Бюллетень?" — "На англий­ском". — "Знаете что? Давайте я напишу вам то же самое по-анг­лийски. Я не владею им так же свободно, как русским, но все же..." — "Хорошо". — Написал. Спрашиваю: "Понятно?" Отвеча­ют: "Да, очень, гораздо лучше, чем по-русски, мы посылаем в на­бор!.." Все это похоже на павловский рефлекс: собака приучена выделять слюну по таким-то и таким звукам метронома. Иначе ей все непонятно. Так и редактор. Действует неподходящий ме­троном — она не выделяет слюну, а по-английски действует дру­гой, беззапретный метроном, она по нему привыкла выделять слюну!..»

Летом 55-го года умерла моя мама, Мария Потаповна. Хоро­нила я ее по православному церковному обряду на переделкин­ском кладбище.

Потом, когда я благодарила его за полное теплого сочувствия участие в маминых похоронах, он выразил большое одобрение тому, что я, не посещающая церкви, похоронила маму по всем правилам.

Думаю, что приводимая ниже записка относится к 55-му или 56-му году, когда Борис Леонидович уже широко давал читать ро­ман «Доктор Живаго».

«Дорогая Тамара Владимировна! Сердечный привет! Я очень помню замечательный вечер, который я тогда провел у Вас (то, что пишет Кома, т. е. больше: весь Кома был тогда для меня радост-нейшим открытием).

Я хотел повторить удовольствие встречи все равно с какой стороны, но дела у меня складываются хуже, чем я думал, усили­вая мою озабоченность и торопливость, и, кроме того (но это то же самое), у меня не случилось ничего чрезвычайного, чем бы я заслужил это удовольствие.

Если рукопись моей прозы свободна, то передайте ее, пожа­луйста, Зине. Если Вам или Коме, или кому-нибудь из Ваших хо­чется кому-нибудь ее показать, держите, сколько хотите. Кажет­ся, Всеволода нет в Переделкине, а если он тут, крепко целую его и всем Вашим всего лучшего. Ваш Б. Я».

Поначалу устраивались обсуждения «Доктора Живаго» и даже споры. Всеволод упрекнул как-то Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений: «Детство Лю­верс», «Охранная грамота» и других — он позволяет себе теперь небрежение стилем. На это Борис Леонидович возразил, что он «нарочно пишет почти как Чарская», его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а «доходчивость», он хочет, что­бы его роман читался «взахлеб» любым человеком, «даже портни­хой, даже судомойкой».

Для Всеволода же вопросы мастерства стояли тогда, как и всегда, на первейшем месте. Он непрерывно стремился к от­крытию тайны того, «как образ входит в образ. И как предмет сечет предмет».

Но Борис Леонидович в тот момент упорно провозглашал, пусть и не достигая желаемого, простоту во имя простоты. Пастер­нак подразумевал тогда под простотой неповторимость видения, свойственную только данному художнику, с только ему одному при­сущей образностью, а под сложностью — банальность общих мест.

Теперь же (в конце пятидесятых годов) он действительно впал в ересь упрощенчества (конечно, не в творчестве своем, а только в теоретизировании). Он всерьез развивал перед нами те­орию о необходимости переиздания всех своих ранних стихов с построчным их прозаическим разъяснением.

В 55-м году (24 февраля) отмечался 60-летний юбилей Всево­лода. Борис Леонидович не пришел на заседание и банкет в ЦДЛ, но прислал ему телеграмму:

«В великий пост провозглашаю великий тост за дорогого юбиляра и его Тамару чествуем славим шлем привет добрым здоровьем щеголяй сто лет до чрезвычайности тужим что не мо­жем придти на банкет Зинаида Николаевна с мужем и детьми возражающих нет.

Борис Пастернак»

Давнишняя мечта Всеволода — самая разнообразная литера­тура. Обилие творческих индивидуальностей, не похожих одна на другую.

Много раз возникали разговоры об организации издательст­ва «Товарищество писателей». Всеволод был горячим поборни­ком этой идеи.

Летом 56-го года вновь заговорили об издательстве «Товари­щества» (которое в созданном проекте носило название «Совре­менник») и даже прочили Всеволода в председатели правления.

Всеволод охотно соглашался и даже наметил список произве­дений, которые следует опубликовать: первым в списке стоял роман Пастернака «Доктор Живаго». Нам было известно, что рукопись романа находится в «Новом мире», откуда — ни ответа ни привета.

И вот однажды Пастернак сказал нам, что он получил пись­мо из «Нового мира», за подписями всех членов редколлегии, во главе с тогдашним главным редактором Константином Симо­новым, с отказом печатать роман, что письмо — неприятное, «хоть я его и не читал, — заверил нас Борис Леонидович, — и вам читать не советую! (Мы прочитали это письмо только тогда, ког­да оно было опубликовано в газетах, — уже во времена «травли» за премию.) Там тоже и подпись Кости (Федина), — добавил Пас­тернак, — но это ничего не значит, я его приглашу в гости, и вы увидите, что все будет как прежде»12.

Вскоре Борис Леонидович пригласил нас на обед.

«19 сентября 1956 г.

Дорогие, дорогие друзья мои Всеволод и Тамара Владимиров­на! Мы хотим попробовать собраться в воскресенье 23-го в 3 часа дня, за обедом, и просим и ждем Вас обоих.

Я также приглашу Константина Александровича с тем же легким сердцем и без задней мысли, как в предыдущие годы, — пусть это Вас не удивляет.

Итак, до скорой встречи. Ваш Б. Пастернак».

Еще в кухне (ближний от нашей лесной калитки вход в дом был через кухню) мы увидели обнимающихся Федина и Пастернака.

Пастернак был очень оживлен, находился в явно приподня­том настроении.

Он всячески подчеркивал в тот день, что отношение его к Фе-дину нисколько не изменилось, несмотря на то что тот подписал письмо «Нового мира» с отказом печатать «Доктора Живаго».

После отказа «Нового мира» печатать новый роман и наме­рение его редактирования (с согласия Пастернака, дававшего карт-бланш) отнюдь не было оставлено Всеволодом, искали толь­ко издателя. Надеялись, что таким издателем явится альманах «Литературная Москва».

«26 сентября 1956г.

Дорогая Тамара Владимировна! Совершенно верно: Акимов попросил у меня почитать роман, и я его уполномочил получить его через Зою Ал. 4* от Казакевича. Это было давно, и я позабыл об этом.

Как всегда, все сходится. Мне на некоторое время придется расстаться с письмом из Нового Мира. Я только что, наконец, прочел его. Оно составлено очень милостиво и мягко, трудолю­биво продумано с точек зрения, ставших привычными и кажу­щихся неопровержимыми, и только в некоторых местах, где об­суждаются мои мнения наиболее неприемлемые, содержит легко объяснимую иронию и насмешку. Внутренне, то есть под углом зрения советской литературы и сложившихся ее обыкновений, письмо совершенно справедливо. Мне больно и жаль, что я задал такую работу товарищам».

Нельзя не восхититься изяществом и тонким юмором в оцен­ке Пастернаком письма редколлегии «Нового мира».

«28сент. 1956 г.

Тамара Владимировна, не оставляйте усилий, вызволите от­куда-нибудь рукопись Всеволода5*. Я очень хочу прочесть его ро­ман. Как только Вы его получите, пришлите его мне.

Я перекинулся двумя-тремя словами с Комой по делу и, когда разговаривал с ним, еще не знал, что он написал несколько очень хороших стихотворений в Коктебеле, о чем я узнал после от Жени.

В следующий раз, когда мы увидимся, напомните мне, чтобы я Вам сказал о моих наблюдениях над нашим воскресным обще­ством, и Вы услышите кое-что, что Вам и Всеволоду, может быть, будет приятно. Поцелуйте его! Любящий вас обоих Б. П.».

Поначалу 1957 год не принес никаких особых изменений. В конце октября 57-го года мы со Всеволодом, находясь в Юго­славии, куда поехали на тамошние (сразу несколько) спектакли «Бронепоезда», узнали от одного сербского писателя, что Фельт­ринелли объявил в печати о нахождении у него рукописи романа Пастернака «Доктор Живаго».

Сообщивший нам эту новость писатель не был лично знаком с Пастернаком, но преклонялся перед его поэзией и очень трево­жился за его судьбу.

Мы дружно принялись уверять, что все обойдется благополуч­но, хотя у самих душа была не на месте, так мы взволновались при мысли о возможных последствиях этого шага Бориса Леонидовича. Весь 58-й год мы часто, еще чаще, чем раньше, встречались с Пас­тернаками. Вместе переживали радость успеха «Доктора Живаго» за границей и тревогу по поводу того, как это отразится на положе­нии Бориса Леонидовича у нас — в Советском Союзе.

Борис Леонидович был чрезвычайно радушным хозяином. Любил созвать друзей и на славу их угостить.

Мало заботясь об обстановке (и в квартире в Лаврушинском, и в переделкинской даче единственное украшение — развешанные по стенам окантованные рисунки Леонида Осиповича Пастерна­ка), Борис Леонидович обращал большое внимание на сервиров­ку стола и собственнолично покупал, даря Зинаиде Николаевне, хрусталь и фарфор.

— настоящие произ­ведения искусства.

Со мною сходятся друзья,
И наши вечера — прощанья.
Пирушки наши — завещанья,
Чтоб тайная струя страданья

Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье.

­щанья, завещанья и страданья.

Все три требуют расшифровки. Каждая такая пирушка в ту пору могла стать и прощальной, и перед началом «страданий», и несущей в себе зерно «завещательности» для пока остающихся.

Еще — это только предлог и повод, сущность — духовное об­щение, при чем не отпадает вероятность прощального.

Тон давался неповторимыми тостами Пастернака, а также музыкой (Юдина, Рихтер, Дорлиак, оба Нейгаузы) и чтением сти­хов (сам Борис Леонидович читал редко; чаще других Ахматова или кто-либо из приглашенных друзей: иногда приезжие грузи­ны), а то вдруг Рафаэль Альберта13.

Но, повторяю, присутствовавшие на этих «завещаньях» тща­тельно Пастернаком продумывались. Непременно присутствова­ли Асмусы и Нейгаузы (старшие), Ливановы.

До самой премии Пастернак еще не был подвергнут никако­му остракизму. И у него часто собиралось обширное гостевание, и сам он ходил к друзьям и знакомым.

Лето 58-го года не принесло никаких изменений. 23 октября 1958 года вечером, около 11 часов, когда Всеволод уже лежал в по­стели и читал, а я была занята чем-то домашним, мне позвонила по телефону Мария Константиновна, жена Н. С. Тихонова, кото­рый был тогда секретарем СП, и сообщила о присуждении Пас­тернаку Нобелевской премии.

Я очень обрадовалась, а Мария Константиновна сказала, что радоваться, по ее мнению, преждевременно, но предупредить Па­стернака, конечно, надо.

Я бросилась к Всеволоду, он немедленно встал, надел на пи­жаму халат, на халат пальто (стояла холодная поздняя осень), я то­же закуталась, и мы пошли к Пастернакам.

— лишь под­твердило уже имевшиеся сведения.

Мы горячо поздравили Пастернака, расцеловались с ним. Нина Александровна стала открывать вино. Я прошла в комнату к Зинаиде Николаевне, которая уже лежала в постели, она не захотела встать, сказала, что не ждет от этой премии ничего хорошего для Бореньки.

Вчетвером: Борис Леонидович, Нина Александровна, Всево­лод и я — мы распили бутылку вина и все четверо были в очень ра­дужном, счастливом настроении.

Всеволод от души радовался за Пастернака и все повторял ему:

— Ты лучший поэт эпохи и действительно по полному праву заслужил любую премию мира.

­телей СССР) и попросила известить Федина (ни у Федина, ни у Пастернака телефонов на дачах не было, и они пользовались нашим) о том, что к нему выехал Д. А. Поликарпов (из ЦК).

Я тут же послала Федину записку и прошла в кабинет к Все­володу. Обсуждая события, мы поглядывали в окно и скоро уви­дели быстро шагающего по пастернаковской дороге Федина.

Не прошло и пяти минут, как Федин прошагал обратно, а еще через пять минут в кабинет Всеволода вбежал Пастернак и, запыхавшись, сообщил, что Федин приходил к нему с «ультима­тумом», и добавил: «Приходил впервые не как друг, а как офици­альное лицо».

Пастернак спрашивал у нас совета: Федин дал ему 2 часа сро­ка на размышление для отказа от премии.

Всеволод сказал: «Поступай так, как сам находишь нужным. Никого не слушай. Я тебе вчера твердил и сегодня еще повторю: Ты — лучший поэт эпохи. Заслужил любую премию».

«Тогда я пошлю благодарст­венную телеграмму».

Всеволод улыбнулся: «Вот и отлично!»

Пастернак побыл очень недолго, но несколько раз возвраща­ясь к тому, как его крайне поразил, более того, больно ранил офи­циальный разговор Федина, не личный — между друзьями, а офи­циальный, ультимативный.

Когда Пастернак ушел, я стала собираться в город, где у ме­ня были дела, а к тому же это был день ангела — Зинаидины име­нины. И я должна была заехать к своей старшей сестре Зинаиде Владимировне.

Всеволод остался в Переделкине.

­славовичу очень плохо.

Я тут же связалась с поликлиникой и попросила отправить со мной в Переделкино врача. Сын Кома и его тогдашняя жена Тать­яна Эдуардовна поехали вместе со мной, сперва в поликлинику, где захватили доктора и медицинскую сестру, потом на двух маши­нах в Переделкино. Всеволода мы застали укутанного пледами и обложенного грелками, лежащим на диване в столовой, где на­стежь была открыта дверь в сад.

Мария Егоровна рассказала, что сперва привезли повестку из Союза писателей (это было приглашение на собрание президи­ума правления по поводу «недостойного поведения Пастернака»), потом Всеволод Вячеславович что-то писал (недописанные на­броски своей речи, которую он готовил для правления). И вдруг она услышала звук падения тела и вскрик.

Постучав в дверь и не получив ответа, она вошла и, увидев Всеволода лежащим без сознания на полу, бросилась за помощью к Пастернакам.

Оказав посильную для нее помощь Всеволоду, Мария Его­ровна вызвала меня по телефону. Всеволод, как только увидел ме­ня, сказал: «Посмотри, в кабинете на столе...»

­ски, один из которых был опубликован мною в 1988 году в «Неде­ле». Мария Егоровна сказала: «За вами, Тамара Владимировна, не­сколько раз приходили от Пастернаков,. а также приходил Корней Иванович Чуковский».

— возможность инсульта), я, оста­вив с отцом Кому и его жену, пошла к Пастернакам.

Там не было обычного именинного торжества. Кроме Асму­сов, Нейгаузов, родственников и Нины Александровны Табидзе по случаю именин Зинаиды Николаевны пришла ее близкая при­ятельница Анна Никандровна Погодина и еще какая-то незнако­мая мне странная пара: мужчина и женщина. Он представился: «Лихоталь», а Борис Леонидович пояснил, что человек этот, при­ехав к нему днем с иностранными корреспондентами, так и ос­тался, даже к вечеру, еще и жену вызвал под тем предлогом, что и она-де Зинаида, и у нее сегодня именины. Борис Леонидович сейчас же увел меня от гостей — посоветоваться. У Бориса Леони­довича левая рука была на перевязи. Он сказал, что, когда читал повестку из Союза писателей, рука у него «вроде бы отнялась», сейчас — ничего, но болит.

Посоветоваться же было нужно относительно письма. Ввиду грозных событий дня (нависшая угроза исключения из Союза и т. д.) Борис Леонидович написал письмо Фурцевой.

Когда я недоуменно спросила, почему именно Фурцевой, Борис Леонидович ответил: «Ну, знаете, ведь она все-таки жен­щина...» (Что это было за письмо, я точно не помню, чересчур была взволнована всеми событиями и вызванным ими двой­ным ударом, поразившим одновременно и Всеволода и Бориса Леонидовича.) Помнится только, что письмо было выдержано в очень благородных тонах, а кончалось примерно так: «Верю в существование высших сил не только на земле, но и на небе». Именно из-за этой «религиозной концовки» семейные и в осо­бенности Корней Иванович, приходивший днем к Пастернакам несколько раз и даже фотографировавшийся вместе с Борисом Леонидовичем, которого снимали многочисленные иностран­ные корреспонденты, считали, что этого письма посылать не надо.

Лене, чтобы тот срочно отвез письмо в Москву. На этом решении я покинула Бориса Леонидовича и уш­ла к Всеволоду.

Мне на смену, когда я заняла свой пост около Всеволода, по­шли к Пастернакам Кома и Таня.

Как потом выяснилось, Леня письма Бориса Леонидовича к Фурцевой не повез, потому что письмо отобрал у него Лихоталь, уверивший всех, что он лучше Лени доставит письмо.

Однако он его почему-то никуда не передал, а через несколь­ко дней вернул Борису Леонидовичу.

Всеволод болел целый месяц. И весь месяц я караулила его от нежелательных вторжений, отлучаясь только для того, чтобы не­сколько раз в день сбегать проведать Пастернаков, которые жили в совершенном отъединении.

­ленного у них Литфондом женщины-доктора, у Пастернаков в эти дни бывали только Нейгаузы и Асмусы. Однажды, как со­общил мне Борис Леонидович, зашла Лидия Корнеевна Чуков­ская.

Всех остальных, ранее бывавших там, как ветром сдуло. Борис Леонидович никого не осуждал, но однажды сказал иронически: «Андрей6*, наверное, переселился на другую планету».

«25/Х. 58г.

Дорогая Тамара Владимировна, я встревожен болезнью Все­волода, — как он себя чувствует сейчас? Пожалуйста, передайте ему от меня пожелание скорее справиться с напастью.

Я должен ехать в город и не могу сейчас зайти к Вам.

».

О Пастернаке же, невзирая на их многолетнюю и очень близ­кую дружбу, в этот момент Федин вроде совсем позабыл. Нас же события, разыгравшиеся вокруг Нобелевской премии, интересо­вали тогда прежде всего.

Всеволод прямо-таки гнал меня:

— Иди к Борису, как-то он?! Обо мне не беспокойся. Скажи только Марии Егоровне, чтобы никого не пускала.

Привожу две дневниковые записи Всеволода, относящиеся к тому моменту:

«... Смирнов, плотник: — Целую неделю хожу, как пьяный. В рот ничего не беру, а пьян. Говорят, он (Борис Леонидович) про­тив народа. Да ведь я его десять лет знаю. Он-то и есть самая бли­зость к народу. А те, которые его не знают, верят. Я хожу и поднять глаза стыдно».

«... Пастернак сказал: — Перед тем, как приходить к вам, мне нужно принимать ванну: так меня обливают помоями».

Если я заходила к Пастернакам вечером, Борис Леонидович обычно шел провожать меня. Дачи рядом — проводы недалекие, но мы без конца ходили вдоль забора, от одной калитки к другой. Именно тут почему-то оказывалось, что надо очень много сказать друг другу.

­дович рассказывал мне, как много значит для него дружба Нины Александровны Табидзе и ее дочери Ниты.

Он говорил, что, если бы Ниту не удерживали дома работа, муж, дети и она могла бы приезжать гостить к ним так же часто и подолгу, как Нина Александровна, «вся жизнь стала бы совсем другой, веселой, легкой, как в Тбилиси», — засмеялся и добавил: «Тогда и с двойственностью моей жизни, которая уже не по воз­расту, можно бы покончить».

Конечно, это не подлинные слова Бориса Леонидовича, а только их общий смысл.

К огромному моему сожалению, я ничего не записывала и не в состоянии передать точного содержания наших бесед с ним. О чем мы говорили — «места и главы жизни целой отчеркивая на полях»?

Ведь если даже Всеволод записал в дневнике, что «образ­ность суждений Бориса Леонидовича передать невозможно», то мне-то — куда уж!


До самой сути
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.

Могу с уверенностью сказать одно: в этот, может быть, самый тяжкий период своей жизни («Если только можешь, Авва Отче, Чашу эту мимо пронеси») Борис Леонидович отнюдь не был ни мрачен, ни злобен. Нервен, встревожен — да. Но никого из тех, кто перестал приходить к нему и, как от чумы, бежал, издали за­видев, он не осуждал.

Жизнь писателя, именно писателя-эмигранта представля­лась ему немыслимой. Немыслимо писать, не слыша вокруг род­ного языка.

Привожу записки Пастернака того, острого «нобелевского» периода:

«Начало ноября 1958 г. Дорогие Всеволод и Тамара Владими­ровна! Кома знает, как и чем я занят и как разрисована у меня морда чем-то нехорошим. Но на бумаге могу позволить себе крепко расцеловать Всеволода, а Вам, Тамара Владимировна, по­целовать руку от всего сердца без страха заразить Вас. Любящие Вас Зин. Ник. и Б. П. Спасибо за все».

«24/ХП. 58 г.

­вращаю. Не знаю, как выразить степень растроганности Вашей добротой и заботой. Мне кажется, у себя дома я не доставляю ни­кому столько забот, как в последнее время Вам. Но отказаться от этой доли любопытства не могу. Спасибо, спасибо. Поклон Все­володу и всем. Ваш Б. П.».

Борис Леонидович пишет о «доли любопытства», но много­численные «вырезки» из зарубежной прессы, которую я ему до­ставала, пока он сам не начал получать обширнейшую почту — неисчислимое количество писем своих почитателей, — очень его радовали. Он, безусловно, придавал им значение. Ему писали все и отовсюду:

Горы, страны, границы, озера,

Обсужденья, отчеты, обзоры,

«16сент. 1959 г.

Большое спасибо, дорогая Тамара Владимировна, за забот­ливость, — вырезку можно вернуть. Очень красивое описание древней площади в Понтремоли, где объявляют о присуждении премии, но в чем это награждение заключается, неоткуда почерп­нуть14. Обнимаю Всеволода и целую Вашу руку. В конце недели я наверное дам знать о себе. Всем сердечный привет.

Ваш Б. П.».

В апреле Борис Леонидович заболел. «27/ГУ. 1960 г.

<...> Я заболел сердцем и, верно, надолго. Целую Вас и Всеволода. Дела мои, по моему разумению, чрез­вычайно неважны. Пишу лежа, отсюда такой почерк и все прочее.

Ваш Б. П.».

Приписка на обороте конверта:

«Просьба, чтобы Кома зашел ко мне в субб. или в воскрес, в 1-ю полов, дня от 12 до 2-х».

Апрель месяц был трагическим для нашей семьи. В первых числах мая скончался наш зять Давид Александрович Дубинский.

«З/V. 1960 г.

Дорогие Всеволод и Тамара Владимировна, что наши напас­ти и тревоги перед Вашим великим горем!!! Потрясены, болеем душой, плачем вместе с Вами всеми. Б. Пастернак».

В тот день, когда у Пастернака произошел инфаркт, но диа­гноз поставлен еще не был, я долго сидела возле Бориса Леонидо­вича (он все не отпускал меня), и он категорически попросил, как я уже писала в начале этих воспоминаний, не устраивать его на этот раз в больницу, многозначительно добавив: «Вы знаете, кому я там буду доступен, а я этого теперь категорически не хочу».

При известии об инфаркте Бориса Леонидовича (это был уже 2-й инфаркт) мы бросились со всех ног организовывать лечение на дому. Срочно требовалась кислородная палатка.

Привожу записку Федина.

«Дорогой Всеволод! Все сделано. Говорил с глав, врачом, и он высылает аппаратуру и организует все, что необходимо по ходу болезни. Обнимаю тебя. Конст. Федин».

Известие о смерти Бориса Леонидовича застало нас в Ялте, ку­да мы со Всеволодом отправились вместе с Комой и его женой Та­тьяной Эдуардовной, чтобы «отдышаться» после семейной траге­дии. Врачи предписали Всеволоду срочно переменить обстановку.

Овдовевшая дочь Таня уехала со своим сыном Антоном в Ду-булты — она пожелала остаться с ним вдвоем, все близкие, кроме сына, оказались ей в ее горе — в тягость.

Борису Леонидовичу перед нашим отъездом в Ялту стало лучше. Врачи говорили, что болезнь протекает нормально и вы­здоровление — дело времени.

­строфа, как и все катастрофы, разразилась нежданно. Когда сын Миша, у которого я каждый день справлялась по телефону о со­стоянии Бориса Леонидовича, сообщил о смерти Пастернака, мы были потрясены, и Всеволод опять плохо себя почувствовал. На семейном совете было решено, что он остается в Ялте, а я с Комой и Таней вылетаем в Москву на похороны.

Их невозможно забыть даже и посторонним очевидцам, а не только тому, кому они раздирали сердце и в ком оставили неиз­гладимый след.

Стояла поздняя весна.

Сад Пастернаков был в пене вишневого и яблоневого цвета.

Гроб с телом Бориса Леонидовича был поставлен в столовой, откуда вынесли все, кроме цветов, которые беспрестанно прибы­вали и прибывали вместе с нескончаемой чередой людей, входив­ших через террасу и, пройдя мимо гроба, выходивших через кух­ню обратно в сад.

Но молодежь, присутствовавшая на похоронах в большом, даже подавляющем количестве, не допустила этого.

За гроб сразу взялись восемь мальчиков: по четверо с каждой стороны.

У изголовья встали сыновья Пастернака Леня и Женя, за ни­ми шли мои сыновья Кома и Миша, потом — напротив друг дру­га — Станислав Нейгауз и Миша Поливанов, в изножий очути­лись Владимир Николаевич Топоров и напротив него Андрей Дмитриевич Николаев15.

Рядом со Станиславом Нейгаузом все время шел Сима Мар­киш, уговаривая уступить ему место. Он говорил: «Стасик! Ты же пианист. Борис Леонидович никогда бы тебе не позволил натруж-дать руки».

­шей его несметной толпы, не умещавшейся на дороге и занявшей все огромное поле.

Несшие гроб молодые люди наотрез отказывались сменить­ся, хотя путь был неблизкий и кладбище на косогоре. Но Симе Маркишу все же удалось пристроиться рядом со Стасиком и пе­ренять от него часть тяжести.

Борис Леонидович пророчески предсказал свою смерть и по­хороны в стихотворении «Август».

... То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом.

Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.

Тамара Владимировна Иванова — переводчик, мемуарист («Мои со­временники, какими я их знала». М., 1987), жена писателя Всеволода Ива­нова, автора пьесы «Броненосец 14-69».

1. Сергей Федорович Буданцев (1896-1938) — поэт и прозаик. Арес­тован в 1937 году, расстрелян 21 апреля 1938 года одновременно с Пильня­ком и И. Касаткиным.

2. Вера Васильевна Ильина (1894-1966). Впервые выступила в печа­ти в 1916 г. Автор книг «Крылатый приемыш» (М. -Пг., 1923), «Гудок» (М., 1927), поэмы в стихах для детей «Шоколад» (М., 1923). В. В. Ильи­на — один из прототипов героини поэмы «Спекторский».

3. Объяснением этих слов Пастернака служит сказанное им на Пле­нуме правления в 1936 г.: «Скажем правду, товарищи: во многом мы вино­ваты сами... Мы все время накладываем на себя какие-то дополнительные путы, никому не нужные, никем не затребованные. От нас хотят дела, а мы все присягаем в верности» (т. V наст. собр.).

­муарной прозы «Горький среди нас».

5. Николай Федорович Погодин (1900-1962).

6. Речь идет о пьесе А. Н. Толстого «Иван Грозный» и поэме А. К. Тол­стого «Василий Шибанов».

7. Речь идет о статьях Эренбурга и стихотворных подписях под плака­тами С. Маршака.

8. Микола Платонович Бажан (1899-1983) — украинский поэт. Близ­кий друг Ивановых.

«Поездка в Армию».)

10. Александр Васильевич Горбатов (1891-1973) в своей книге «Годы и войны» вспоминает о встрече с Пастернаком.

11. «Зарево». Поэма осталась незаконченной.

12. Письмо членов редколлегии «Нового мира» с отказом печатать роман было послано Пастернаку в сентябре 1956 года.

13. Испанский поэт Рафаэль Альберта познакомился с Пастернаком в 1955 году. В 1938 году Пастернак перевел 15 его стихотворений.

«Доктор Живаго» итальян­ской премии Банкарелла.

15. М. К. Поливанов (1930-1991) — физик; В. Н. Топоров и А. Д. Ми­хайлов (в тексте — Николаев, ошибка автора) — филологи, однокурсники Вяч. Вс. Иванова.

1* Кома — домашнее имя нашего сына Вячеслава Всево­лодовича Иванова (Прим. Т. Ивановой).

2* Выделено опять мною. Эта фраза, по-моему, является началом работы над новым романом. То есть роман «905-й год» уже неприемлем для Бориса Леонидовича. Он начал новую творческую жизнь! (Прим. Т. Ивановой).

3* Мария Егоровна Трунина — няня, вынянчившая наших детей и внуков (Прим. Т. Ивановой).

«Мы идем в Индию» (Прим. Т. Ивановой).

6* Андрей Андреевич Вознесенский, раньше часто к нему забегавший: гостем я встретила А. Вознесенского в доме Бориса Леонидовича всего один раз (Прим. Т. Ивановой).

Раздел сайта: