Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Ольга Петровская

Ольга Петровская

ВОСПОМИНАНИЯ

О БОРИСЕ ЛЕОНИДОВИЧЕ ПАСТЕРНАКЕ

Осень. Год 1922-й. Комната Асеевых — на 9-м этаже дома ВХУТЕМАСа на Мясницкой улице, напротив Почтамта.

За тусклым серым окном мокрые крыши Москвы. Упрямый, бесконечный, несмолкаемый шум дождя. Клочья разорванных туч угрюмо проплывают на уровне глаз. Очень сердитое небо.

Но в комнате шумно, непринужденно, весело. Звенят моло­дые голоса.

Совсем недавно по вызову Анатолия Васильевича Луначар­ского в Москву из Читы приехала дальневосточная литературная группа «Творчество» За неимением постоянных квартир члены группы разбрелись по Москве — кто куда: к знакомым, к родст­венникам. Мы с мужем (тоже члены группы «Творчество») при­няли предложение Асеевых, приехавших из Читы несколькими месяцами раньше, пожить у них. Живем уже неделю.

День склоняется к вечеру. Асеев «в ударе». Весел. Остроумен. Подвижен. Хохочет, всех вовлекая в круг шуток, рассказывает уморительные небылицы. Оксана щебечет в унисон мужу.

В дверь постучали. Входят двое — он и она, молодые, улыба­ются хозяевам, кинувшимся гостям навстречу.

­ниям, по всему облику его, а в особенности по его голосу, так любовно и артистично изображаемому Асеевым прошлой зимой там — в далекой сибирской глухомани, — сразу вспомнились и зазвучали в голове те стихи, Асеевым читанные:

Приходил по ночам
В синеве ледника от Тамары,
Парой крыл намечал,
Где гудеть, где кончаться кошмару.

Оголенных, исхлестанных, в шрамах.
Уцелела плита
За оградой грузинского храма...

Да, да... это они, те самые стихи из «Памяти Демона»... И вот пришел сам поэт. Он так и назвал себя, знакомясь, просто: Пас­тернак. Он здесь.

­лец с каких-то неведомых южных гор, — говорящий на каком-то своем особом наречии, сначала как будто и трудном, не вполне понятном, но в какое-то неуловимое мгновение его речь вдруг становится дивно и легко разрешимой, захватывающе интерес­ной, наполненной ясным и глубоким смыслом.

Два поэта говорили о простом — не просто. О деловом — ув­лекательно ясно и образно. То смеясь, то серьезно, то шутя. Дело шло о создании нового издательства; вдохновителем его был Ма­яковский, во что бы то ни стало хотевший публиковать все новое, молодое, талантливое.

Асеев и Пастернак были вовлечены в это начинание. Идея занимала их, нравилась им, говорили о ней горячо, с азартом; об­ращались и к нам, стараясь заинтересовать, втянуть в беседу, сде­лать разговор общим.

Вместе с женой, Евгенией Владимировной, Пастернак, зай­дя к Асеевым, куда-то торопился. Оправдывая свою поспешность неотложными делами, гости были недолго и ушли, оставив впе­чатление сверкающей необычайности.

В то время имя поэта Бориса Пастернака было на устах у всех людей, близких к литературе, — молодых и немолодых, но­ваторов и приверженцев классики. Естественно, что новое зна­комство очень взбудоражило нас, подарив радостное удивление, граничившее с восхищением, — уж очень неожиданна была эта встреча.

­вание высказанных им серьезных мыслей с неожиданной шут­кой, нередко оборачивавшейся каламбуром, а то и парадоксом. Борис Леонидович в беседе был внимателен, самокритичен и смешлив. Временами задумчив, уходил в себя.

Потом, когда встречи участились, впечатление первоначаль­ного удивления сгладилось, уступив место большому расположе­нию. Отношения стали взаимно доброжелательными.

Живя у Асеевых, мы усиленно занялись подыскиванием квартиры. Но в то время снять комнату в Москве было просто не­возможно. Недели на три мы переехали в Кусково, на дачу к зна­комым, оставившим ее нам до истечения срока найма.

А потом на помощь пришел Владимир Владимирович Мая­ковский. Он был удивительно отзывчив и добр. Узнав о нашей не­устроенности, он очень деликатно, запросто предложил нам по­селиться временно в квартире Бриков на Водопьяном «до приез­да Лили Юрьевны», находившейся в то время в Берлине.

Предложение было с радостью принято. Переехали в Водо-пьяный, где в то время ежевечерне собиралось много интересней­ших людей. Брик и Маяковский в роли хозяев были очень госте­приимны.

­но внимателен, для каждого находя шутку, доброе приветствие, азартно «резался» в карты с Асеевым или Крученых, одновремен­но поддерживал оживление в разговоре с находящимися побли­зости. Он был неистощим в остротах, добродушных, незлых.

Вся группа «Творчество» была под опекой Маяковского и, конечно, старалась быть с ним, не пропуская ни одного вечера. Иногда бывали здесь: Луначарский, Эйзенштейн, художники Штеренберг, Родченко, совсем молодой Юткевич, Асеевы, Пас­тернак, Каменский и много, много других, уже зрелых, а также и только начинающих поэтов и писателей.

Вскоре Брики, а затем и Маяковский уехали за границу. Некоторое время мы оставались в квартире одни с домработни­цей Аннушкой. Комната в Москве для нас упорно не находи­лась... Как вдруг почти накануне возвращения Бриков и Маяков­ского как с неба свалилась и работа, и комната на Арбате — пус­тая, без отопления, с окнами, забитыми фанерой, но... посредине ее стоял чудесный рояль, который можно было оставить для «личного пользования на неопределенное время». В эту комнату потом часто приходили к нам люди, бывавшие на Водопьяном. Некоторые из них впоследствии стали нашими друзьями.

Переехав на Арбатскую площадь, мы оказались почти соседя­ми с Пастернаками, жившими на Волхонке. Часто встречались. Однажды Евгения Владимировна призналась мне, что Борис Лео­нидович сказал ей так: «Знаешь, Женя, мне хочется дружить с эти­ми молодоженами. Мне нравится их юное непредвзятое любопыт­ство к жизни, к людям, к искусству — ко всему». Вскоре мы подру­жились семьями, наши встречи участились. Мы навещали друг дру­га, вместе ходили в театр, в кино, в консерваторию на концерты.

Вскоре у Пастернаков родился сын Женечка. Когда Пастер­наки переехали на дачу, мы часто приезжали к ним в Барвиху. Навстречу нам вместе с родителями выбегал милый рыженький мальчик в белой панамке, доверчиво лепеча что-то на своем дет­ском языке, интонацией и нежным гудением поразительно напо­миная голос своего отца, Бориса Леонидовича.

«Девятьсот пятый год». В то время он вырвался из крута личных тем, легко и охотно занявшись разработкой социального сюжета, увлекше­го его. Борис Леонидович углубился в разыскивание историчес­ких материалов, необходимых для работы, очень радовался, если ему удавалось найти нужные сведения в старых журналах, в кни­гах, в документах. Долгими днями засиживался он в библиоте­ках, роясь в груде источников, забывая о времени, об усталости, обо всем.

Он надолго был озарен таким желанным для него вдохнове­нием, отдавался ему самозабвенно. Ему нравилось все, состав­лявшее канву для работы: эпоха, время, социальные истоки собы­тий, послужившие стимулом для создания этого произведения.

Иногда в процессе работы Борис Леонидович зачитывал нам куски поэмы, казавшиеся ему удачными, или же другие, по его мнению недостаточно выразившие его замысел, — спорные, не вполне его удовлетворявшие. Он настаивал на откровенных высказываниях, просил отмечать все останавливающее внима­ние; в особенности он хотел и ждал подробных разговоров о том, что могло бы не понравиться, вызвать осуждение у читателей.

Особенно радушно Борис Леонидович привечал моего мужа Владимира Александровича Силлова1, литературоведа, препода­вателя литературы, поэта.

Борису Леонидовичу нравился Володя своим энтузиазмом, остротой ума, светлой жизнерадостностью. Привлекательны бы­ли в совсем еще молодом человеке огромная осведомленность в области литературы, блестящая память, способность глубоко анализировать литературное произведение.

К тому времени у нас уже составилась довольно большая библиотека, и Борис Леонидович нередко заходил к нам за жур­налами «Былое» и за другими книгами, где он находил нужные ему исторические сведения для готовящейся поэмы.

В Евпатории я была недолго. Недели через три возвратилась домой в Москву, где встречи с Пастернаками продолжались. Если мы с Володей ехали к ним на дачу, то заранее было известно, что почти весь день будет проведен «в соснах».

Лес был рядом. Борис Леонидович выбирал подходящее мес­то и предлагал расположиться на траве. Сколько стихов было чи­тано тогда — и пастернаковских, и разных других! Стихи чередо­вались с шутками, с «розыгрышами», с остротами. Б. Л. очень нра­вилось «угощать» красивыми местами, щедро разбросанными природой в окрестностях. Стоит ли говорить о том, что все мы бы­ли неутомимы в прогулках! Б. Л. не терпелось поделиться с гостя­ми красотами окружающих мест. Найдя хорошее, он радовался, как ребенок конфете, торжествующе поглядывая на «горожан», как бы говоря: «А ну-ка, попробуйте сказать, что место плохое!»

На опушке леса была его любимая поляна, цветущая, души­стая. Б. Л. нравилось лежать на ней, запрокинув руки за голову, и глядеть в высокую синь. Точь-в-точь как через много лет потом он сказал в стихотворении «Сосны»:


Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.

Перед отъездом из Читы в Москву мы с мужем получили удо­стоверения о том, что направляемся в Московский университет. Но мы опоздали к началу учебного года, пришлось думать о по­ступлении в другой вуз. Посовещались с друзьями, написали до­рогому учителю, профессору Марку Константиновичу Азадов-скому, — он усиленно рекомендовал избрать Ленинградский уни­верситет. Асеев советовал поступать в Брюсовский институт.

— в Москве же была теплая комната, работа. Решили поступать в Высший литературно-художественный институт, возглавляе­мый Валерием Яковлевичем Брюсовым.

При переводе из одного института в другой в то время сда­вать экзамены не требовалось. Но нужно было пройти собеседо­вание с «самим Брюсовым», которого все очень боялись, считая его чрезмерно требовательным, сугубо академичным и вообще сухим человеком.

Я, как и все, трепеща, отправилась на это испытание. К мое­му удивлению, Валерий Яковлевич стал задавать совсем нетруд­ные вопросы по истории литературы, попросил указать и про­честь отрывки из любимых классиков, коснулся вопроса методо­логии. Со всем этим я справилась. Вдруг он спросил:

— А из современных поэтов кого вы знаете?

Я прочла «Кумач» Асеева, «Левый марш» Маяковского. Вале­рий Яковлевич, удовлетворенно кивая, слушал не перебивая.

— А о Пастернаке слышали?

— Да, немного. (Я в то время уже была знакома с Борисом Леонидовичем, знала много его стихов.)

— Можете прочесть что-нибудь? — с оттенком недоверия спросил Брюсов.

Я стала читать:

Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе

Валерий Яковлевич движением руки останавливает меня и подхватывает:

Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи вовсе.

Затем, не поставив точки, делает паузу, давая мне возмож­ность продолжать.

У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон...

Валерий Яковлевич в унисон:

Что в грозу лиловы глаза и газоны

И выжидательно смотрит, чтобы я продолжала. Таким обра­зом, поочередно мы с Валерием Яковлевичем дочитали все стихо­творение до конца. По его глазам и по всему его виду ясно было, что процесс такого совместного чтения ему понравился. Так я убедилась, что миф о недоступности, сухости и черствости был совершенно необоснован.

Особенно меня обрадовало внимание Брюсова к современ­ным поэтам, в то время далеко не всеми признанным; его пре­красная память и любовь к лучшим поэтам — старым и новым.

Очень довольная своим открытием, я решила, что экзамен на этом заканчивается, и ждала визы на выход из кабинета. Но Вале­рий Яковлевич думал иначе. Он стал интересоваться моими зна­ниями истории и попросил охарактеризовать великое переселение народов, указать время, причины и прочее. Решив, что вопрос ка­верзный, я вдруг все начисто забыла, в голове все перемешалось, и я брякнула: «Оно продолжалось долго и растянулось на не­сколько столетий...» И замолчала.

Тогда Валерий Яковлевич с укоризной, очень терпеливо стал интересно и подробно объяснять мне всю специфику эпохи. Затем отпустил меня, пожав руку, со словами: «Надо, надо подчитать ис­торию. Поэт все должен знать и помнить подробно. А за чтение стихов — большое спасибо».

«великим переселением народов». Но по его доброй усмешке я понимала, что он простил мне ее.

Из вышеупомянутого случая следует вывод: Брюсов знал и любил стихи Пастернака — иначе зачем он так подробно оста­навливался на них и, бурно восхищаясь ими, читал эти стихи вме­сте с поступавшей в институт незнакомой студенткой?

Я рассказала Борису Леонидовичу о своем экзамене у Брюсова. Ну и хохотал же он тогда! Я даже пыталась обидеться. Не уда­лось. Борис Леонидович явно был доволен поведением Валерия Яковлевича и стал рассказывать о Брюсове — большом поэте, ученом, переводчике почти всех корифеев иностранной поэзии, создателе литературно-художественного института в Москве. С огромным уважением Борис Леонидович оценивал работы Брюсова, восхвалял эрудицию Брюсова, его богатейшую память, влюбленность в поэзию, колоссальную работоспособность, неис­сякаемую энергию.

Борису Леонидовичу нравилось знакомить литературную молодежь с неизвестными для нее поэтами. Так он открыл для ме­ня Райнера Мария Рильке.

Пастернак в то время увлекался поэзией Рильке, много пере­водил его для русского читателя. Когда Борис Леонидович узнал, что я незнакома с творчеством этого поэта, что никогда не слы­шала его стихов, Борис Леонидович так изумился, даже обрадо­вался — стал целыми охапками забрасывать меня стихами Риль­ке, изумительно его читая, разъясняя и показывая лучшие сторо­ны его творчества.

­дарил мне прекрасного нового поэта.

Когда я узнала от Бориса Леонидовича о его «музыкальной трагедии», мой профессиональный интерес к поэту стал перерас­тать в живое любопытство к нему как к человеку. Я с детства мно­го занималась музыкой, в ранней юности двоилась между музы­кой и поэзией, и психологически это пробудило у меня большой интерес к Борису Леонидовичу. Я рассказала ему о неприятном случае при выступлении на концерте, когда меня подвела музы­кальная память, и о том, что окончательно отказалась от профес­сии музыканта, целиком отдавшись литературе.

Борис Леонидович задумался. Потом сказал:

— Все это так. Но как же вы обойдетесь без музыки?

— Я буду не без музыки, а без профессии музыканта, — от­ветила я.

«Поэмы экстаза». Я очень любила произведения Скрябина, поэтому живой рассказ Бориса Леонидовича о композиторе захватил меня чрезвычайно.

Бывая у нас, Борис Леонидович иногда садился за рояль и... начинались его изумительные импровизации. Светлыми они не были; чаще это было трагическое, темпераментное размышле­ние. Небольшие арабески, экспромты лились почти беспрерыв­но — трудно было отличить конец одной вещи от начала после­дующей.

Порой светлая напевная мелодия, неожиданно влившаяся в тревожное повествование, успокаивала боль предыдущих фраз. Мелодия эта держится недолго, она ускользает неожиданно, как и пришла. И опять тревога вопрошающая, настойчивая, силь­ная... Все это — как самоутверждение, как миросозерцание.

Невольно вспоминались стихи:

Я клавишей стаю кормил с руки

Я вытянул руки, я встал на носки,
Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

И было темно. И это был пруд
И волны. — И птиц из породы люблю вас,

Крикливые, черные, крепкие клювы.

Да, да, вот они, те самые стихи, читанные нам Асеевым еще в Чите! Вот они, глубокими корнями проросшие в памяти! Они опять зазвучали, слившись с образом автора стихов — поэта, музы­канта. Это сопоставление, пришедшее ко мне во время его игры, поразило меня своей необычной образностью и правдой.

Я никогда не просила Бориса Леонидовича играть — дожида­лась, пока он сам сядет за рояль. И если это случалось, искренне радовалась такому прекрасному подарку, тем более что это быва­ло довольно редко.

Музыка сдружила нас еще и потому, что любимые компози­торы были у нас — общие.

­довича, именно о его исключительно внимательном отношении к ежедневной работе молодых начинающих писателей. Но чтобы глубже охарактеризовать это, придется сделать небольшое от­ступление, в некотором роде — предпосылку.

Учась в Литературно-художественном институте, я работала в Пролеткульте литинструктором (вела занятия по литературе в рабочих клубах) и, кроме того, переводила и рецензировала ан­глийские пьесы и скетчи для театра, писала по заказу Третьякова и Плетнева пьески для клубной сцены. И рифмованные лозунги к революционным праздникам.

Борис Леонидович отрицательно относился к моей работе в Пролеткульте, считая, что она, отнимая много времени и твор­ческой энергии, мешает моим занятиям в ЛХИ — заставляет дробиться и распыляться, вместо того чтобы целиком отдаться науке. Скепсис Пастернака меня огорчал, даже сердил. Увлека­ясь работой в литкружке клуба, я рассказывала своим слушате­лям о великой ценности важнейших произведений наших клас­сиков.

Я продолжала свою работу в Пролеткульте, но, отнесясь се­рьезно к добрым советам Бориса Леонидовича, с которыми сов­падало и мнение моего мужа Владимира Александровича, я оста­вила себе лишь только переводы с английского и занятия с рабо­чими в литкружке и... согласилась принять предложение Сергея Михайловича Эйзенштейна — снялась в его первом фильме «Стачка», против чего оба моих спорщика добродушно не возра­жали, хотя и предостерегали против возможности «пойти в акт­рисы». А я и не собиралась! И никогда не думала изменять лите­ратуре.

В ноябре 1925 года у нас родился сын. Мы никак не могли выбрать ему имя. Евгения Владимировна Пастернак посоветова­ла: «Оля, пусть в его имени будут имена матери и отца — Олег Владимирович. Мы с Борей так поступили, назвав нашего маль­чика моим именем, — получилось Евгений Борисович». Нам с мужем эта идея понравилась, и мы назвали сына Олегом.

­дович с Евгенией Владимировной навестили меня, еще накрепко лежавшую в постели. Привезли огромную благоухающую корзину цветов. Уже был конец февраля. Цветы были сказочно красивы на фоне окна, за которым было ярко-синее небо и Спасская башня Кремля. Аромат цветов вливался в грудь, создавая радостное вол­нение.

Я возвращалась к жизни, к людям. Борис Леонидович много шутил, смеялся. Своими веселыми остротами, видимо, хотел под­нять настроение больной.

На другой день Пастернаки прислали для нашего Олежека коляску, из которой их Женечка уже вырос. Потом по указанию врачей поправляться нужно было ехать в Сестрорецк — к соснам, к морю, куда мы с родителями поехали на все лето.

14 апреля 1930 года. Тусклый, серый день. Лежу, недомогаю. Безразличная ко всему. Отсутствие желания жить, работать. Ды­шать. Двигаться. Видеть людей.

В феврале умер мой муж2. Живу не дома, у родителей на Спас­ской улице. День без солнца. Серое окно. Телефонный звонок. (Сейчас скажу, что болит голова и разговаривать не могу.) Протяги­ваю руку к трубке. Узнаю голос Бориса Пастернака. Задыхаясь, он бросает в трубку: «Оля, сегодня утром застрелился Маяковский. Я жду вас у ворот дома в Лубянском проезде. Приезжайте!»3

­лась до указанного места. Пастернак у ворот. Бледный. Ссутулив­шийся. Лицо в слезах; сказал: «Ждите меня на лестнице. Я пойду наверх, узнаю, где он будет».

Я стояла на лестнице, вдавившись спиной в стену, когда ми­мо меня пронесли носилки, наглухо закрытые каким-то одеялом. Господи! Ведь это пронесли то, что еще сегодня утром было Воло­дей Маяковским!.. Вслед за носилками шел понурый Пастернак. Подхватил меня, и мы выбежали из дома. На извозчике понес­лись в Гендриков переулок, куда, по словам Бориса, увезли тело.

Всю дорогу мы молчали. Только несколько слов сказал Пас­тернак: «Мы успеем. Но он уже там. Повезли на машине...»

Да, Маяковский был уже там. Он лежал в своем кабинете, будто спал...

... Спал и, оттрепетав, был тих, — Красивый, двадцатидвухлетний, Как предсказал твой тетраптих.


Спал, — со всех ног, со всех лодыг
Врезаясь вновь и вновь с наскоку
В разряд преданий молодых.

В квартире какие-то люди. Знакомые и незнакомые. Многих я здесь раньше не видела. Ломая руки, входит... кажется, Уткин. На окне в столовой сидит Катанян и безостановочно говорит, го­ворит, говорит. Из передней доносился голос Ольги Маяковской. На рыдании она кричит: «Скажите сестрам Люде и Оле, — ему уже некуда деться». Падая, удерживаемая чьими-то руками, она, шатаясь, входит...

«Сейчас приедет скульптор снимать маску с лица умершего. Надо спешить, чтобы черты его не изменились...»

Я не выдерживаю... Боюсь самой себя — вдруг закричу. Про­шу Борю увезти меня.

Не забыть, не забыть никогда этот ужас. Он и теперь иногда снится мне тяжелыми бредовыми ночами...

Борис Леонидович Пастернак был добр. Но как непохожа была его доброта на доброту людей, открыто и широко дарящих другим блага своей души! Пастернак был застенчив; он старался скрыть свои добрые порывы, он боялся их выражения, затушевы­вая их, пряча их от постороннего глаза. Но его поступки, порой неожиданные, внезапные, говорили сами за себя.

Борис Леонидович, по натуре своей гордый, но скромный, пускался на всякие выдумки, чтобы скрыть свою доброту. Помню, в 40-х годах, узнав о материальных затруднениях Ахматовой, он регулярно стал посылать ей деньги, но не от своего имени — он уговорил одного человека делать эти переводы якобы от себя.

­щего человека, будь это мужчина, женщина или ребенок. Он ста­рался найти способы незаметно облегчить чужое горе, помочь в беде, отвлечь от тяжелых переживаний и, сам нередко разделяя их, словно брал человека за руку и уводил его в другой мир — све­та, тишины и спокойствия.

В один из майских дней 1930 года Борис Леонидович предло­жил мне пойти послушать Шопена в исполнении Генриха Густа­вовича Нейгауза, дававшего концерт в консерватории.

В то время я еще никуда не выходила. Скованная горем и не­домоганием, чуждалась людей, общества, а музыки просто боя­лась. В тот день сидела над работой, порученной мне Виктором Борисовичем Шкловским: надо было написать брошюру для из­дательства «Молодая гвардия». Время по договору близилось к концу, и я углубилась в работу. А тут!.. Идти в консерваторию... слушать музыку там, где не так давно было столько радости, сча­стья... Нет! Это невозможно.

Я наотрез отказалась.

Но Борис Леонидович настаивал, говоря:

— Оля, вы не правы. Идемте. Музыка — лучший сосед вся­ким переживаниям. Не надо бояться музыки. Она вам поможет.

И стал убеждать меня в правоте своих настояний. Сопротив­ляться стало трудно. Я согласилась. Как осторожно внимателен был Борис Леонидович в проявлении своего участия! Он в тот день как бы вовсе не замечал меня, целиком предоставив музыке. В антракте он ушел к Нейгаузу, оставив меня в зале, за что я была ему очень благодарна.

Как ненавязчиво было его внимание! Он умел хорошо мол­чать, когда человеческому голосу звучать не следовало. Умные глаза и весь его облик были красноречивее всяких слов.

Вскоре я покинула Москву. Мы с родителями и четырехлет­ним сыном переехали в Ленинград.

Борис Леонидович дал мне письма к ленинградским писате­лям. В то время в Ленинграде жил и работал профессор Марк Константинович Азадовский — мой дорогой учитель еще по чи­тинскому институту. Узнав о моем приезде, он предложил мне очень интересную работу в фольклорной секции Пушкинского Дома по переводу марийских и удмуртских песен и сказок.

­лись письмами.

Примечания

Ольга Георгиевна Петровская (1902-1988) — поэтесса, переводчица, мемуаристка. Составитель (совместно с К. Асеевой) сборника «Воспоми­нания о Николае Асееве» (М., 1980). Главы из мемуарной книги «Утро» опубликованы в журнале «Радуга» (Киев, 1970, № 1).

1. Владимир Александрович Силлов (1901—1930) — критик, много за­нимавшийся Хлебниковым и составивший библиографию его произведе­ний. Был консультантом производственного отдела фабрики № 1 «Совки-но». 8 января 1930 г. арестован и расстрелян 16 февраля. Тайно захоронен тогда же на Ваганьковском кладбище.

2. Узнав о расстреле от Кирсанова 16 марта на премьере «Бани» Мая­ковского, Пастернак писал отцу: «Знал я одного человека, с женой и ребен­ком, прекрасного, образованного, способного, в высшей степени и в луч­шем случае передового. Возрастом он был мальчик против меня, мы час­то с ним встречались в период между 24-м и 26-м годами... Ему было 28 лет. Говорят, он вел дневник, и дневник не обывателя, а приверженца револю­ции, и слишком много думал, что и ведет иногда к менингиту в этой фор­ме. Когда, узнав все это, я пошел к его жене, с которой был одно время в большой дружбе, у ней уже зарубцевалась шрамом через всю руку ее пер­вая попытка выброситься из комнаты на улицу...» (т. VIII наст. собр.).

«Из Ле-фовских людей в их современном облике, это был единственный честный, живой, укоряюще благородный пример той нравственной новизны, за ко­торой я никогда не гнался по ее полной недостижимости и чуждости мое­му складу... Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силловых в пролеткультовском общежитии на Воздвижен­ке» (т. VIII наст. собр.).

3. В «Охранной грамоте» Пастернак вспоминает, что, узнав о само­убийстве Маяковского, он «вызвал на место происшествия Ольгу Силло-ву. Что-то подсказало мне, что это потрясение даст выход ее собственно­му горю».

4. Тициан Табидзе (1895-1937), Паоло Яшвили (1895-1937).

Раздел сайта: