Ольга Петровская
ВОСПОМИНАНИЯ
О БОРИСЕ ЛЕОНИДОВИЧЕ ПАСТЕРНАКЕ
Осень. Год 1922-й. Комната Асеевых — на 9-м этаже дома ВХУТЕМАСа на Мясницкой улице, напротив Почтамта.
За тусклым серым окном мокрые крыши Москвы. Упрямый, бесконечный, несмолкаемый шум дождя. Клочья разорванных туч угрюмо проплывают на уровне глаз. Очень сердитое небо.
Но в комнате шумно, непринужденно, весело. Звенят молодые голоса.
Совсем недавно по вызову Анатолия Васильевича Луначарского в Москву из Читы приехала дальневосточная литературная группа «Творчество» За неимением постоянных квартир члены группы разбрелись по Москве — кто куда: к знакомым, к родственникам. Мы с мужем (тоже члены группы «Творчество») приняли предложение Асеевых, приехавших из Читы несколькими месяцами раньше, пожить у них. Живем уже неделю.
День склоняется к вечеру. Асеев «в ударе». Весел. Остроумен. Подвижен. Хохочет, всех вовлекая в круг шуток, рассказывает уморительные небылицы. Оксана щебечет в унисон мужу.
В дверь постучали. Входят двое — он и она, молодые, улыбаются хозяевам, кинувшимся гостям навстречу.
ниям, по всему облику его, а в особенности по его голосу, так любовно и артистично изображаемому Асеевым прошлой зимой там — в далекой сибирской глухомани, — сразу вспомнились и зазвучали в голове те стихи, Асеевым читанные:
Приходил по ночам
В синеве ледника от Тамары,
Парой крыл намечал,
Где гудеть, где кончаться кошмару.
Оголенных, исхлестанных, в шрамах.
Уцелела плита
За оградой грузинского храма...
Да, да... это они, те самые стихи из «Памяти Демона»... И вот пришел сам поэт. Он так и назвал себя, знакомясь, просто: Пастернак. Он здесь.
лец с каких-то неведомых южных гор, — говорящий на каком-то своем особом наречии, сначала как будто и трудном, не вполне понятном, но в какое-то неуловимое мгновение его речь вдруг становится дивно и легко разрешимой, захватывающе интересной, наполненной ясным и глубоким смыслом.
Два поэта говорили о простом — не просто. О деловом — увлекательно ясно и образно. То смеясь, то серьезно, то шутя. Дело шло о создании нового издательства; вдохновителем его был Маяковский, во что бы то ни стало хотевший публиковать все новое, молодое, талантливое.
Асеев и Пастернак были вовлечены в это начинание. Идея занимала их, нравилась им, говорили о ней горячо, с азартом; обращались и к нам, стараясь заинтересовать, втянуть в беседу, сделать разговор общим.
Вместе с женой, Евгенией Владимировной, Пастернак, зайдя к Асеевым, куда-то торопился. Оправдывая свою поспешность неотложными делами, гости были недолго и ушли, оставив впечатление сверкающей необычайности.
В то время имя поэта Бориса Пастернака было на устах у всех людей, близких к литературе, — молодых и немолодых, новаторов и приверженцев классики. Естественно, что новое знакомство очень взбудоражило нас, подарив радостное удивление, граничившее с восхищением, — уж очень неожиданна была эта встреча.
вание высказанных им серьезных мыслей с неожиданной шуткой, нередко оборачивавшейся каламбуром, а то и парадоксом. Борис Леонидович в беседе был внимателен, самокритичен и смешлив. Временами задумчив, уходил в себя.
Потом, когда встречи участились, впечатление первоначального удивления сгладилось, уступив место большому расположению. Отношения стали взаимно доброжелательными.
Живя у Асеевых, мы усиленно занялись подыскиванием квартиры. Но в то время снять комнату в Москве было просто невозможно. Недели на три мы переехали в Кусково, на дачу к знакомым, оставившим ее нам до истечения срока найма.
А потом на помощь пришел Владимир Владимирович Маяковский. Он был удивительно отзывчив и добр. Узнав о нашей неустроенности, он очень деликатно, запросто предложил нам поселиться временно в квартире Бриков на Водопьяном «до приезда Лили Юрьевны», находившейся в то время в Берлине.
Предложение было с радостью принято. Переехали в Водо-пьяный, где в то время ежевечерне собиралось много интереснейших людей. Брик и Маяковский в роли хозяев были очень гостеприимны.
но внимателен, для каждого находя шутку, доброе приветствие, азартно «резался» в карты с Асеевым или Крученых, одновременно поддерживал оживление в разговоре с находящимися поблизости. Он был неистощим в остротах, добродушных, незлых.
Вся группа «Творчество» была под опекой Маяковского и, конечно, старалась быть с ним, не пропуская ни одного вечера. Иногда бывали здесь: Луначарский, Эйзенштейн, художники Штеренберг, Родченко, совсем молодой Юткевич, Асеевы, Пастернак, Каменский и много, много других, уже зрелых, а также и только начинающих поэтов и писателей.
Вскоре Брики, а затем и Маяковский уехали за границу. Некоторое время мы оставались в квартире одни с домработницей Аннушкой. Комната в Москве для нас упорно не находилась... Как вдруг почти накануне возвращения Бриков и Маяковского как с неба свалилась и работа, и комната на Арбате — пустая, без отопления, с окнами, забитыми фанерой, но... посредине ее стоял чудесный рояль, который можно было оставить для «личного пользования на неопределенное время». В эту комнату потом часто приходили к нам люди, бывавшие на Водопьяном. Некоторые из них впоследствии стали нашими друзьями.
Переехав на Арбатскую площадь, мы оказались почти соседями с Пастернаками, жившими на Волхонке. Часто встречались. Однажды Евгения Владимировна призналась мне, что Борис Леонидович сказал ей так: «Знаешь, Женя, мне хочется дружить с этими молодоженами. Мне нравится их юное непредвзятое любопытство к жизни, к людям, к искусству — ко всему». Вскоре мы подружились семьями, наши встречи участились. Мы навещали друг друга, вместе ходили в театр, в кино, в консерваторию на концерты.
Вскоре у Пастернаков родился сын Женечка. Когда Пастернаки переехали на дачу, мы часто приезжали к ним в Барвиху. Навстречу нам вместе с родителями выбегал милый рыженький мальчик в белой панамке, доверчиво лепеча что-то на своем детском языке, интонацией и нежным гудением поразительно напоминая голос своего отца, Бориса Леонидовича.
«Девятьсот пятый год». В то время он вырвался из крута личных тем, легко и охотно занявшись разработкой социального сюжета, увлекшего его. Борис Леонидович углубился в разыскивание исторических материалов, необходимых для работы, очень радовался, если ему удавалось найти нужные сведения в старых журналах, в книгах, в документах. Долгими днями засиживался он в библиотеках, роясь в груде источников, забывая о времени, об усталости, обо всем.
Он надолго был озарен таким желанным для него вдохновением, отдавался ему самозабвенно. Ему нравилось все, составлявшее канву для работы: эпоха, время, социальные истоки событий, послужившие стимулом для создания этого произведения.
Иногда в процессе работы Борис Леонидович зачитывал нам куски поэмы, казавшиеся ему удачными, или же другие, по его мнению недостаточно выразившие его замысел, — спорные, не вполне его удовлетворявшие. Он настаивал на откровенных высказываниях, просил отмечать все останавливающее внимание; в особенности он хотел и ждал подробных разговоров о том, что могло бы не понравиться, вызвать осуждение у читателей.
Особенно радушно Борис Леонидович привечал моего мужа Владимира Александровича Силлова1, литературоведа, преподавателя литературы, поэта.
Борису Леонидовичу нравился Володя своим энтузиазмом, остротой ума, светлой жизнерадостностью. Привлекательны были в совсем еще молодом человеке огромная осведомленность в области литературы, блестящая память, способность глубоко анализировать литературное произведение.
К тому времени у нас уже составилась довольно большая библиотека, и Борис Леонидович нередко заходил к нам за журналами «Былое» и за другими книгами, где он находил нужные ему исторические сведения для готовящейся поэмы.
В Евпатории я была недолго. Недели через три возвратилась домой в Москву, где встречи с Пастернаками продолжались. Если мы с Володей ехали к ним на дачу, то заранее было известно, что почти весь день будет проведен «в соснах».
Лес был рядом. Борис Леонидович выбирал подходящее место и предлагал расположиться на траве. Сколько стихов было читано тогда — и пастернаковских, и разных других! Стихи чередовались с шутками, с «розыгрышами», с остротами. Б. Л. очень нравилось «угощать» красивыми местами, щедро разбросанными природой в окрестностях. Стоит ли говорить о том, что все мы были неутомимы в прогулках! Б. Л. не терпелось поделиться с гостями красотами окружающих мест. Найдя хорошее, он радовался, как ребенок конфете, торжествующе поглядывая на «горожан», как бы говоря: «А ну-ка, попробуйте сказать, что место плохое!»
На опушке леса была его любимая поляна, цветущая, душистая. Б. Л. нравилось лежать на ней, запрокинув руки за голову, и глядеть в высокую синь. Точь-в-точь как через много лет потом он сказал в стихотворении «Сосны»:
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.
Перед отъездом из Читы в Москву мы с мужем получили удостоверения о том, что направляемся в Московский университет. Но мы опоздали к началу учебного года, пришлось думать о поступлении в другой вуз. Посовещались с друзьями, написали дорогому учителю, профессору Марку Константиновичу Азадов-скому, — он усиленно рекомендовал избрать Ленинградский университет. Асеев советовал поступать в Брюсовский институт.
— в Москве же была теплая комната, работа. Решили поступать в Высший литературно-художественный институт, возглавляемый Валерием Яковлевичем Брюсовым.
При переводе из одного института в другой в то время сдавать экзамены не требовалось. Но нужно было пройти собеседование с «самим Брюсовым», которого все очень боялись, считая его чрезмерно требовательным, сугубо академичным и вообще сухим человеком.
Я, как и все, трепеща, отправилась на это испытание. К моему удивлению, Валерий Яковлевич стал задавать совсем нетрудные вопросы по истории литературы, попросил указать и прочесть отрывки из любимых классиков, коснулся вопроса методологии. Со всем этим я справилась. Вдруг он спросил:
— А из современных поэтов кого вы знаете?
Я прочла «Кумач» Асеева, «Левый марш» Маяковского. Валерий Яковлевич, удовлетворенно кивая, слушал не перебивая.
— А о Пастернаке слышали?
— Да, немного. (Я в то время уже была знакома с Борисом Леонидовичем, знала много его стихов.)
— Можете прочесть что-нибудь? — с оттенком недоверия спросил Брюсов.
Я стала читать:
Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе
Валерий Яковлевич движением руки останавливает меня и подхватывает:
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи вовсе.
Затем, не поставив точки, делает паузу, давая мне возможность продолжать.
У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон...
Валерий Яковлевич в унисон:
Что в грозу лиловы глаза и газоны
И выжидательно смотрит, чтобы я продолжала. Таким образом, поочередно мы с Валерием Яковлевичем дочитали все стихотворение до конца. По его глазам и по всему его виду ясно было, что процесс такого совместного чтения ему понравился. Так я убедилась, что миф о недоступности, сухости и черствости был совершенно необоснован.
Особенно меня обрадовало внимание Брюсова к современным поэтам, в то время далеко не всеми признанным; его прекрасная память и любовь к лучшим поэтам — старым и новым.
Очень довольная своим открытием, я решила, что экзамен на этом заканчивается, и ждала визы на выход из кабинета. Но Валерий Яковлевич думал иначе. Он стал интересоваться моими знаниями истории и попросил охарактеризовать великое переселение народов, указать время, причины и прочее. Решив, что вопрос каверзный, я вдруг все начисто забыла, в голове все перемешалось, и я брякнула: «Оно продолжалось долго и растянулось на несколько столетий...» И замолчала.
Тогда Валерий Яковлевич с укоризной, очень терпеливо стал интересно и подробно объяснять мне всю специфику эпохи. Затем отпустил меня, пожав руку, со словами: «Надо, надо подчитать историю. Поэт все должен знать и помнить подробно. А за чтение стихов — большое спасибо».
«великим переселением народов». Но по его доброй усмешке я понимала, что он простил мне ее.
Из вышеупомянутого случая следует вывод: Брюсов знал и любил стихи Пастернака — иначе зачем он так подробно останавливался на них и, бурно восхищаясь ими, читал эти стихи вместе с поступавшей в институт незнакомой студенткой?
Я рассказала Борису Леонидовичу о своем экзамене у Брюсова. Ну и хохотал же он тогда! Я даже пыталась обидеться. Не удалось. Борис Леонидович явно был доволен поведением Валерия Яковлевича и стал рассказывать о Брюсове — большом поэте, ученом, переводчике почти всех корифеев иностранной поэзии, создателе литературно-художественного института в Москве. С огромным уважением Борис Леонидович оценивал работы Брюсова, восхвалял эрудицию Брюсова, его богатейшую память, влюбленность в поэзию, колоссальную работоспособность, неиссякаемую энергию.
Борису Леонидовичу нравилось знакомить литературную молодежь с неизвестными для нее поэтами. Так он открыл для меня Райнера Мария Рильке.
Пастернак в то время увлекался поэзией Рильке, много переводил его для русского читателя. Когда Борис Леонидович узнал, что я незнакома с творчеством этого поэта, что никогда не слышала его стихов, Борис Леонидович так изумился, даже обрадовался — стал целыми охапками забрасывать меня стихами Рильке, изумительно его читая, разъясняя и показывая лучшие стороны его творчества.
дарил мне прекрасного нового поэта.
Когда я узнала от Бориса Леонидовича о его «музыкальной трагедии», мой профессиональный интерес к поэту стал перерастать в живое любопытство к нему как к человеку. Я с детства много занималась музыкой, в ранней юности двоилась между музыкой и поэзией, и психологически это пробудило у меня большой интерес к Борису Леонидовичу. Я рассказала ему о неприятном случае при выступлении на концерте, когда меня подвела музыкальная память, и о том, что окончательно отказалась от профессии музыканта, целиком отдавшись литературе.
Борис Леонидович задумался. Потом сказал:
— Все это так. Но как же вы обойдетесь без музыки?
— Я буду не без музыки, а без профессии музыканта, — ответила я.
«Поэмы экстаза». Я очень любила произведения Скрябина, поэтому живой рассказ Бориса Леонидовича о композиторе захватил меня чрезвычайно.
Бывая у нас, Борис Леонидович иногда садился за рояль и... начинались его изумительные импровизации. Светлыми они не были; чаще это было трагическое, темпераментное размышление. Небольшие арабески, экспромты лились почти беспрерывно — трудно было отличить конец одной вещи от начала последующей.
Порой светлая напевная мелодия, неожиданно влившаяся в тревожное повествование, успокаивала боль предыдущих фраз. Мелодия эта держится недолго, она ускользает неожиданно, как и пришла. И опять тревога вопрошающая, настойчивая, сильная... Все это — как самоутверждение, как миросозерцание.
Невольно вспоминались стихи:
Я клавишей стаю кормил с руки
Я вытянул руки, я встал на носки,
Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.
И было темно. И это был пруд
И волны. — И птиц из породы люблю вас,
Крикливые, черные, крепкие клювы.
Да, да, вот они, те самые стихи, читанные нам Асеевым еще в Чите! Вот они, глубокими корнями проросшие в памяти! Они опять зазвучали, слившись с образом автора стихов — поэта, музыканта. Это сопоставление, пришедшее ко мне во время его игры, поразило меня своей необычной образностью и правдой.
Я никогда не просила Бориса Леонидовича играть — дожидалась, пока он сам сядет за рояль. И если это случалось, искренне радовалась такому прекрасному подарку, тем более что это бывало довольно редко.
Музыка сдружила нас еще и потому, что любимые композиторы были у нас — общие.
довича, именно о его исключительно внимательном отношении к ежедневной работе молодых начинающих писателей. Но чтобы глубже охарактеризовать это, придется сделать небольшое отступление, в некотором роде — предпосылку.
Учась в Литературно-художественном институте, я работала в Пролеткульте литинструктором (вела занятия по литературе в рабочих клубах) и, кроме того, переводила и рецензировала английские пьесы и скетчи для театра, писала по заказу Третьякова и Плетнева пьески для клубной сцены. И рифмованные лозунги к революционным праздникам.
Борис Леонидович отрицательно относился к моей работе в Пролеткульте, считая, что она, отнимая много времени и творческой энергии, мешает моим занятиям в ЛХИ — заставляет дробиться и распыляться, вместо того чтобы целиком отдаться науке. Скепсис Пастернака меня огорчал, даже сердил. Увлекаясь работой в литкружке клуба, я рассказывала своим слушателям о великой ценности важнейших произведений наших классиков.
Я продолжала свою работу в Пролеткульте, но, отнесясь серьезно к добрым советам Бориса Леонидовича, с которыми совпадало и мнение моего мужа Владимира Александровича, я оставила себе лишь только переводы с английского и занятия с рабочими в литкружке и... согласилась принять предложение Сергея Михайловича Эйзенштейна — снялась в его первом фильме «Стачка», против чего оба моих спорщика добродушно не возражали, хотя и предостерегали против возможности «пойти в актрисы». А я и не собиралась! И никогда не думала изменять литературе.
В ноябре 1925 года у нас родился сын. Мы никак не могли выбрать ему имя. Евгения Владимировна Пастернак посоветовала: «Оля, пусть в его имени будут имена матери и отца — Олег Владимирович. Мы с Борей так поступили, назвав нашего мальчика моим именем, — получилось Евгений Борисович». Нам с мужем эта идея понравилась, и мы назвали сына Олегом.
дович с Евгенией Владимировной навестили меня, еще накрепко лежавшую в постели. Привезли огромную благоухающую корзину цветов. Уже был конец февраля. Цветы были сказочно красивы на фоне окна, за которым было ярко-синее небо и Спасская башня Кремля. Аромат цветов вливался в грудь, создавая радостное волнение.
Я возвращалась к жизни, к людям. Борис Леонидович много шутил, смеялся. Своими веселыми остротами, видимо, хотел поднять настроение больной.
На другой день Пастернаки прислали для нашего Олежека коляску, из которой их Женечка уже вырос. Потом по указанию врачей поправляться нужно было ехать в Сестрорецк — к соснам, к морю, куда мы с родителями поехали на все лето.
14 апреля 1930 года. Тусклый, серый день. Лежу, недомогаю. Безразличная ко всему. Отсутствие желания жить, работать. Дышать. Двигаться. Видеть людей.
В феврале умер мой муж2. Живу не дома, у родителей на Спасской улице. День без солнца. Серое окно. Телефонный звонок. (Сейчас скажу, что болит голова и разговаривать не могу.) Протягиваю руку к трубке. Узнаю голос Бориса Пастернака. Задыхаясь, он бросает в трубку: «Оля, сегодня утром застрелился Маяковский. Я жду вас у ворот дома в Лубянском проезде. Приезжайте!»3
лась до указанного места. Пастернак у ворот. Бледный. Ссутулившийся. Лицо в слезах; сказал: «Ждите меня на лестнице. Я пойду наверх, узнаю, где он будет».
Я стояла на лестнице, вдавившись спиной в стену, когда мимо меня пронесли носилки, наглухо закрытые каким-то одеялом. Господи! Ведь это пронесли то, что еще сегодня утром было Володей Маяковским!.. Вслед за носилками шел понурый Пастернак. Подхватил меня, и мы выбежали из дома. На извозчике понеслись в Гендриков переулок, куда, по словам Бориса, увезли тело.
Всю дорогу мы молчали. Только несколько слов сказал Пастернак: «Мы успеем. Но он уже там. Повезли на машине...»
Да, Маяковский был уже там. Он лежал в своем кабинете, будто спал...
... Спал и, оттрепетав, был тих, — Красивый, двадцатидвухлетний, Как предсказал твой тетраптих.
Спал, — со всех ног, со всех лодыг
Врезаясь вновь и вновь с наскоку
В разряд преданий молодых.
В квартире какие-то люди. Знакомые и незнакомые. Многих я здесь раньше не видела. Ломая руки, входит... кажется, Уткин. На окне в столовой сидит Катанян и безостановочно говорит, говорит, говорит. Из передней доносился голос Ольги Маяковской. На рыдании она кричит: «Скажите сестрам Люде и Оле, — ему уже некуда деться». Падая, удерживаемая чьими-то руками, она, шатаясь, входит...
«Сейчас приедет скульптор снимать маску с лица умершего. Надо спешить, чтобы черты его не изменились...»
Я не выдерживаю... Боюсь самой себя — вдруг закричу. Прошу Борю увезти меня.
Не забыть, не забыть никогда этот ужас. Он и теперь иногда снится мне тяжелыми бредовыми ночами...
Борис Леонидович Пастернак был добр. Но как непохожа была его доброта на доброту людей, открыто и широко дарящих другим блага своей души! Пастернак был застенчив; он старался скрыть свои добрые порывы, он боялся их выражения, затушевывая их, пряча их от постороннего глаза. Но его поступки, порой неожиданные, внезапные, говорили сами за себя.
Борис Леонидович, по натуре своей гордый, но скромный, пускался на всякие выдумки, чтобы скрыть свою доброту. Помню, в 40-х годах, узнав о материальных затруднениях Ахматовой, он регулярно стал посылать ей деньги, но не от своего имени — он уговорил одного человека делать эти переводы якобы от себя.
щего человека, будь это мужчина, женщина или ребенок. Он старался найти способы незаметно облегчить чужое горе, помочь в беде, отвлечь от тяжелых переживаний и, сам нередко разделяя их, словно брал человека за руку и уводил его в другой мир — света, тишины и спокойствия.
В один из майских дней 1930 года Борис Леонидович предложил мне пойти послушать Шопена в исполнении Генриха Густавовича Нейгауза, дававшего концерт в консерватории.
В то время я еще никуда не выходила. Скованная горем и недомоганием, чуждалась людей, общества, а музыки просто боялась. В тот день сидела над работой, порученной мне Виктором Борисовичем Шкловским: надо было написать брошюру для издательства «Молодая гвардия». Время по договору близилось к концу, и я углубилась в работу. А тут!.. Идти в консерваторию... слушать музыку там, где не так давно было столько радости, счастья... Нет! Это невозможно.
Я наотрез отказалась.
Но Борис Леонидович настаивал, говоря:
— Оля, вы не правы. Идемте. Музыка — лучший сосед всяким переживаниям. Не надо бояться музыки. Она вам поможет.
И стал убеждать меня в правоте своих настояний. Сопротивляться стало трудно. Я согласилась. Как осторожно внимателен был Борис Леонидович в проявлении своего участия! Он в тот день как бы вовсе не замечал меня, целиком предоставив музыке. В антракте он ушел к Нейгаузу, оставив меня в зале, за что я была ему очень благодарна.
Как ненавязчиво было его внимание! Он умел хорошо молчать, когда человеческому голосу звучать не следовало. Умные глаза и весь его облик были красноречивее всяких слов.
Вскоре я покинула Москву. Мы с родителями и четырехлетним сыном переехали в Ленинград.
Борис Леонидович дал мне письма к ленинградским писателям. В то время в Ленинграде жил и работал профессор Марк Константинович Азадовский — мой дорогой учитель еще по читинскому институту. Узнав о моем приезде, он предложил мне очень интересную работу в фольклорной секции Пушкинского Дома по переводу марийских и удмуртских песен и сказок.
лись письмами.
Примечания
Ольга Георгиевна Петровская (1902-1988) — поэтесса, переводчица, мемуаристка. Составитель (совместно с К. Асеевой) сборника «Воспоминания о Николае Асееве» (М., 1980). Главы из мемуарной книги «Утро» опубликованы в журнале «Радуга» (Киев, 1970, № 1).
1. Владимир Александрович Силлов (1901—1930) — критик, много занимавшийся Хлебниковым и составивший библиографию его произведений. Был консультантом производственного отдела фабрики № 1 «Совки-но». 8 января 1930 г. арестован и расстрелян 16 февраля. Тайно захоронен тогда же на Ваганьковском кладбище.
2. Узнав о расстреле от Кирсанова 16 марта на премьере «Бани» Маяковского, Пастернак писал отцу: «Знал я одного человека, с женой и ребенком, прекрасного, образованного, способного, в высшей степени и в лучшем случае передового. Возрастом он был мальчик против меня, мы часто с ним встречались в период между 24-м и 26-м годами... Ему было 28 лет. Говорят, он вел дневник, и дневник не обывателя, а приверженца революции, и слишком много думал, что и ведет иногда к менингиту в этой форме. Когда, узнав все это, я пошел к его жене, с которой был одно время в большой дружбе, у ней уже зарубцевалась шрамом через всю руку ее первая попытка выброситься из комнаты на улицу...» (т. VIII наст. собр.).
«Из Ле-фовских людей в их современном облике, это был единственный честный, живой, укоряюще благородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался по ее полной недостижимости и чуждости моему складу... Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силловых в пролеткультовском общежитии на Воздвиженке» (т. VIII наст. собр.).
3. В «Охранной грамоте» Пастернак вспоминает, что, узнав о самоубийстве Маяковского, он «вызвал на место происшествия Ольгу Силло-ву. Что-то подсказало мне, что это потрясение даст выход ее собственному горю».
4. Тициан Табидзе (1895-1937), Паоло Яшвили (1895-1937).