Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Маргарита Анастасьева

Маргарита Анастасьева

БОРИС ЛЕОНИДОВИЧ ПАСТЕРНАК В ЖИЗНИ НАШЕЙ СЕМЬИ

Мой дедушка Феликс Михайлович Блуменфельд — ученик и большой друг Римского-Корсакова, известный пианист, дири­жер, композитор и выдающийся педагог — был родным дядей Генриха Густавовича Нейгауза. В 1922-1931 гг. Феликс Михайло­вич, тогда уже заслуженный деятель искусств, профессор Мос­ковской консерватории, занимался преподавательской деятель­ностью по классу рояля.

В ту пору он со своими тремя дочерьми, Ниной, Ольгой и Натальей, жил в центре Москвы на бывшей Поварской улице, в Доме номер 8. В хлебосольном доме существовала традиция по воскресным дням устраивать обед, на который приглашались близкие Феликсу Михайловичу люди. Дом был всегда наполнен музыкой. В центре большой светлой комнаты стоял рояль, на ко­тором Ф. М. обычно играл сам и его знаменитые в будущем уче­ники: Владимир Горовец, Самуил Барер, Михаил Раухвергер, Владимир Белов, Мария Гринберг, Шура Аронова и, конечно, Ге­нрих Нейгауз. Генрих Густавович в то время был женат на Зинаи­де Николаевне, у них было два прелестных сына — Адик и Ста­сик. Жили они в этом же доме этажом выше. Каждое воскресенье на обед непременно приглашалась семья Нейгаузов и наша семья: мой папа — сын Ф. М., — Виктор Феликсович Анастасьев (он взял фамилию своей матери), моя мама — Анна Робертовна Грегер-Анастасьева1 (ученица Ф. М.) — и я.

­ли, была удивительная атмосфера, насыщенная поэзией, музы­кой, интересными разговорами: «После обеда Генрих Густавович частенько присаживался к роялю и много и долго играл Шопена, Скрябина, Брамса... Все были в восторге, слушая замечательного пианиста». Словом, интеллигентное общество, интересная, ин­теллектуальная атмосфера, счастливые дни...

Борис Леонидович уже был хорошо знаком и дружил с Нейгаузами и с глубоким уважением и почтением относился к Ф. М. как к музыканту.

Постепенно жизнь начала переплетать судьбы этих людей. Вскоре Зинаида Николаевна рассталась с Генрихом Густавовичем и стала женой Пастернака.

Приближались 30-е годы. В жизни нашей семьи зазвучали тревожные ноты. Как в симфониях П. И. Чайковского, сначала исподволь, затем все сильнее и определеннее в музыкальную ткань начала врываться и звучать тема фатума, рока, судьбы.

В январе 1931 года умирает Феликс Михайлович. Близкие в большом горе. Борис Леонидович пишет на смерть Ф. М. стихо­творение:


И слезы звенели в укоре,
С рассветом тебе на порог
Нагрянуло новое горе.

Для некоторого пояснения скажу: случилось так, что именно в эти дни окончательно решалась семейная судьба 3. Н. и Б. Л., и все это нашло свое поэтическое отражение в этих стихах.

«Мы все не отходили от Ф. М., всматривались в дорогие чер­ты... Пришла Зинаида Николаевна Нейгауз, стала на колени, ус­пела только сказать: "Феликс Михайлович!" — и тут же упала в обморок... Зинаида Николаевна обожала Феликса Михайлови­ча, преклонялась перед ним как перед музыкантом и некоторое время даже занималась у него. Горе ее было велико...»

Впервые я издали увидела Пастернака на похоронах Блумен-фельда, в Большом зале консерватории. Он так осторожно, с та­кой нежностью вел Зину под руку, точно это была хрупкая драго­ценность.

Вот поэтические строки об органном хорале Баха, звучавшем на панихиде:

Он песнею несся в пролом

— вызвали некоторое недоумение у дочери Ф. М. Натальи, о чем она сказала Б. Л. Борис Леонидович промолчал.

Кончились наши праздничные встречи в доме дедушки. Па­па, мама и я жили в центре Москвы в 16-метровой комнате ком­мунальной квартиры. Наша «коммуналка» — типичная коммунал­ка тех времен — в самом плохом смысле этого слова. С соседями нам не повезло. Иногда в супе, если не углядишь, можно было найти окурки или наутро увидеть белье, повешенное на кухне, вы­мазанным черной сажей. Наша густонаселенная квартира была коридорной системы. В ней кроме нас жило еще пять семей. Вся­кое приходилось видеть и слышать... нашелся среди них и донос­чик — персонаж, весьма типичный для тех времен.

1932 год... Помню, как темной декабрьской ночью просыпа­юсь... В комнате тускло горит лампочка. Какие-то двое в военной форме копаются в груде разбросанных бумаг и вещей... Через неко­торое время со двора доносится сигнальный гудок машины, затем отец одевается, ему почему-то не разрешают выпить из стакана во­ду, он подходит ко мне, целует меня, и эти двое его куда-то увозят...

Мы с мамой остаемся вдвоем. Для всей нашей семьи насту­пают очень тяжелые времена.

«Борис Леонидович Пастернак — это имя как яркий луч солн­ца вошел в нашу, мою жизнь! Человек необыкновенной чуткости, доброты, внимания, он всех пленял своим отношением к людям, желанием помочь в беде, принести им радость. Так было и с нами, со мной. Когда арестовали и увезли мужа, мне был предъявлен ультиматум: покинуть Москву в течение 10 дней. Собраться, уе­хать куда-либо далеко. "Но куда ехать?" (Минус чуть ли не 100 го­родов.) В Минск, к маме нельзя, ведь это столица Белоруссии. Ку­да я поеду с маленькой Маргошей? Понесла серебро в Торгсин, продала свой чудный песец, самовар, шкаф книжный красного де­рева. Я совсем пала духом, только плакала. Соседка (кстати, жена низкого, дрянного человека, который неоднократно писал доно­сы сначала на моего мужа Виктора, а потом на меня), так вот именно его жена складывала наши вещи, а я была совсем безуча­стна. И вдруг приходит Туся (так называли в семье дочь Феликса Михайловича Наталью), приносит 500 рублей и говорит: "Эти деньги прислал тебе Борис Леонидович, он сказал, что постарает­ся помочь тебе". Боже мой! Я была ошеломлена, растрогана, бес­конечно благодарна! Я тут же вместе с Тусей поехала поблагода­рить его лично. И вот помню: на меня Борис Леонидович вначале произвел странное впечатление. Он нам открыл дверь. Стоит и смотрит... Такой необыкновенный, молчаливый, неподвижный, с удлиненным лицом. Я бы даже сказала — некрасивый (именно таким он мне тогда показался). Молча помогает раздеться и сразу же успокаивает: "Не волнуйтесь, хочу вам помочь, буду хлопотать. Скажите, кем и где работал ваш отец? Я должен знать". — "Мой папа был учителем математики в Минске, преподавал в гимназии и реальном училище". И вот Борис Леонидович решил пойти в НКВД к главному работнику — Агранову, от которого все зави­село2. Этот Агранов интересовался стихами Бориса Леонидовича, его личностью и не раз намекал, что хотел побывать у него дома. Но Борис Леонидович всячески уклонялся, не желая углублять знакомство, а тут он решил к нему обратиться за помощью. И вот что я знаю со слов самого Бориса Леонидовича. Его привели в ка­бинет Агранова, предложили сесть. Агранов нажал кнопку у свое­го письменного стола — и задняя стена книжного шкафа вдруг по­вернулась, вышел человек с двумя стаканами чая. "Что привело вас ко мне?" — спросил Агранов. "Я пришел просить вас за мою знакомую, у которой арестовали мужа, а ей дано предписание по­кинуть в 10-дневный срок Москву. Она пианистка, может работать в театре, у нее дочь семи лет. Оставьте ее, прошу вас, в Москве, ну арестуйте меня за мою просьбу, а ее оставьте. Сделайте это для ме­ня". — "Хорошо". Агранов тут же позвонил в милицию (узнав мой адрес), сказал по телефону: "Выдайте временный паспорт Анне Робертовне Грегер-Анастасьевой". Какое счастье было для меня, когда неожиданно в нашу коммуналку пришел милиционер, при­ставил руку под козырек, с удивлением смотря на меня — я была босиком, в простом ситцевом платье, — сказал: "Идите в наше от­деление милиции, там получите паспорт". Я тут же оделась, побе­жала. В милиции с таким же удивлением смотрели на меня, выда­вая трехмесячный паспорт...

Несколько раз приходила Туся, приносила мне деньги от Па­стернака. По его совету, чтобы легче было получить постоянный паспорт, я поступила на работу. Сначала жилец по двору помог мне устроиться на карьер. А что такое карьер? Не имела понятия. Потом узнала — под Москвой рыли канал, я выдавала рабочим зарплату, но по неопытности случалось, часто передавала лишнее и оставалась сама без копейки. Потом устроилась в подвал, где надо было пороть церковные ризы. Именно туда и была написа­на моим соседом анонимка. Однажды на собрании председатель месткома огласил письмо, прочел при всех: "Грегер — жена шпи­она, врага народа, надо выгнать ее, она нарядилась в рабочую шкуру, но ей не верьте..." и т. д. Рабочие, все бабы зашумели: "Гнать, гнать ее!!!" Но наш директор встал на защиту: "Это пись­мо анонимное..." — и тут же вернул его мне. Я узнала по почерку руку соседа! Это был подлец, полуграмотный, агент ОГПУ. Дома я пришла к нему, показывая письмо. Он отпирался, вышел целый скандал! От всех переживаний я сильно разболелась. Там, в под­вале, было очень пыльно, у меня стали нарывать пальцы на обеих руках. Врач бюллетеня не давал, я очень мучилась. Через три ме­сяца срок моего удостоверения кончался, и Борис Леонидович опять пошел к Агранову. Наконец благодаря Борису Леонидови­чу я получила постоянный паспорт. Несколько раз приходила Туся, приносила мне от него деньги. Она рассказывала, что, сто­ило Борису Леонидовичу выйти на улицу, к нему подходили чу­жие люди, просили денег, зная его доброту, и он никогда им не отказывал.

Борис Леонидович продолжал хлопотать. В сентябре 1933 го­да он мне посоветовал написать письмо Елене Дмитриевне Ста­совой, занимавшей в то время пост председателя Центральной контрольной комиссии партии и председателя Международной организации помощи борцам революции, с просьбой принять меня и его, надеясь на ее помощь. Ведь имена Владимира и Дми­трия Стасовых и Ф. М. Блуменфельда в мире музыки в свое время были тесно связаны. Но она принять нас отказалась. У меня оста­лась эта записка.

Через некоторое время я узнаю, что Б. Л. написал письмо Калинину с просьбой3 уменьшить Виктору срок. "Сделайте это для меня", — в очередной раз просил он. В 1934 году я получила бумагу из ВЦИКа: "Срок сокращен до 5 лет" (вместо 10).

­езде, и я решила поехать к нему в лагерь. Отнесла в Торгсин обру­чальное кольцо червонного золота, накупила продуктов целый мешок и поехала в Западную Сибирь. Дали свидание на 15 минут. Рано утром, чуть светало, я пошла в лагерь. Вышка, из которой виден весь лагерь, была свободна (была смена караула). Я влезла, сама под зонтиком... шел дождь, кругом было много бараков. За­ключенные мылись, строились по рядам, их проверяли по фами­лиям. Я старалась угадать — где же Виктор среди серых, грязных фигур? Смотрю, идет патруль, трое солдат с ружьями, они обо­млели, увидев меня, подошли, набросились — как вы смели сюда влезть? "Ну так что? Я хотела повидать мужа". Был скандал, меня выгнали, сказали прийти в 4 часа.

Вся в слезах подошла я с мешком продуктов к забору лагеря, кругом была колючая проволока, мне открыл дверь солдат, уви­дел мои заплаканные глаза, слезы, сказал: "Со слезами не впущу, идите умойтесь и с улыбкой приходите". Я быстро побежала в хату, рыдая умылась (смейся, паяц!) и, насильно смеясь, пош­ла. Лагерь был на горе. Пустое поле, и с горизонта мчались си­ние-синие тучи, сверкала молния, надвигалась гроза... Виктор вошел такой худой, страшный (он был на тяжелых физических работах, грузили деревья на платформы). Мы бросились друг к другу, недалеко стоял патруль. Свидание дали 15 минут. Гроза! Гром! Молния! Мы стояли в объятиях, не в силах сказать ни сло­ва. Нас поливал ливень. Солдаты пожалели нас, мы были вместе 1/2 часа. Я провела в этом селе неделю, познакомилась с милым начальником лагеря, бывшим заключенным, он обещал хлопо­тать, чтобы Виктора сняли с физических работ. Он заболел кро­вавым поносом. После голодных обедов привезенная мною еда — масло, сало ит. д. - не пошла впрок. Видала я там заклю­ченных, бывших раскулаченных, до того опухших от голода, что не было видно глаз!

По приезде в Москву я пошла к Пастернакам. Они уже жили в Лаврушинском переулке, на 8-м этаже, а Борис Леонидович имел еще отдельный кабинет этажом выше. Зина сказала: "Не на­до Боре рассказывать о том, что вы видели и пережили в лагере, чтобы не расстраивать его".

В этот период Б. Л. плохо себя чувствовал, его мучила бессон­ница. Но я не удержалась и вскоре рассказала ему все. Он плакал».

Но время шло, Б. Л. продолжал помогать и дальше... Вот то, что уже хорошо помню я. Несколько лет подряд я жила в семье Б. Л. на даче. В моей памяти сохранились сугубо детские воспо­минания и восприятие самого Бориса Леонидовича.

­ча с участком. Для воспитания своих сыновей, Адика и Стасика, Зи­наида Николаевна приглашала мою тетю Наталью Феликсовну, а она на все лето брала с собой меня. Туся, как мы ее называли, бы­ла как бы нашей гувернанткой. Детская жизнь была организована так, чтобы не мешать строгому режиму Бориса Леонидовича, а глав­ное — не мешать ему работать. Именно в то лето, после суматош­ных, каких-то необычных сборов, Борис Леонидович уехал куда-то далеко за границу, и когда он вернулся, то его все радостно встреча­ли4. Из наших детских воспоминаний самое яркое впечатление бы­ло от привезенных всем подарков. Мальчикам он привез маленькие заводные автомобильчики, совершенно одинаковые, но разные по цвету, с которыми они уже до конца лета не расставались.

— Ираклий Андроников — он был молод, обаятелен. Он тогда уже необыкновенно талантливо мно­гих пародировал. Конечно же он пародировал и самого Бориса Леонидовича, и очень удачно.

Следующее лето мы жили уже в Переделкине. Это был 1936 год. Строился новый писательский поселок. Повсюду чувст­вовалось оживление, пахло свежим деревом. Хозяева поселка бы­ли молоды, энергичны и с удовольствием приобщались к новой жизни на природе уже не в чьих-то чужих, снятых на лето дачах, а в своих собственных. Эта первая дача Пастернака была не та дача, где Борис Леонидович с 1939 года жил до конца своей жиз­ни и где умер. А эта первая дача была на другой линии, ныне про­спект Серафимовича5.

Слева за забором была дача писателя Пильняка. Там тоже шла какая-то своя активная жизнь. Мы иногда видели, как он во­зился около своей машины...

Но однажды жизнь на этом участке замерла... Затихла. Из разговоров взрослых я поняла, что там что-то случилось. Как стало известно потом — ночью Пильняк был арестован6.

­ки очень дружили с семьей поэта Сельвинского, часто встреча­лись, а нашей подружкой была его дочь — Тата.

Мы всегда вместе играли, ходили со взрослыми на прогулки — на пляж, на протекающую там малюсенькую речку Сетунь. На ту самую речушку, на которую ежедневно, в определенный час, до са­мой глубокой осени и в любую погоду, ходил купаться Борис Лео­нидович. Я прекрасно помню, как он возвращался с купания, все­гда бодрый, в хорошем настроении, с махровым полотенцем через плечо. Он бурно восхищался своими ощущениями после купания. У него возбуждался аппетит, и он с удовольствием заглядывал в ка­стрюли на кухне. В эти часы он становился «земным», от него вея­ло жизнерадостностью и он с удовольствием общался с нами и в эти минуты делался «наш». В остальное же время его покой рев­ностно охранялся Зинаидой Николаевной. Она была замечатель­ной хозяйкой, и весь режим дачной жизни был подчинен Борису Леонидовичу. Вокруг все было организовано так, чтобы ему не ме­шать работать и отдыхать. Надо сказать, что у него был «железный режим». Мы знали, что где-то там, наверху, куда нам подниматься было категорически запрещено, находятся какие-то покои, где ра­ботает и отдыхает поэт. Он просыпался рано, прогуливался и потом работал до самого обеда. Мы с ним могли общаться только тогда, когда он «оттуда» спускался. В основном это было общее сидение за обеденным столом. А потом наступал «мертвый час». Борис Ле­онидович опять поднимался к себе наверх и отдыхал до очередно­го купания на речке, куда он ходил регулярно именно в эти часы. А нас Туся опять уводила куда-нибудь подальше от дома.

Но я немного отвлеклась. Перенесемся опять в то первое ле­то 1936 года в Переделкино.

Помню, как-то во второй половине дня после обильного теплого дождя мы вышли гулять. В конце участка была волей­больная площадка, и участок заканчивался еще недостроенным, условным забором, а за забором небольшой лес. По утрамбован­ной песчаной площадке ползали розовые дождевички, кругом блестела омытая дождем трава. Каждый из нас был занят своим восприятием природы. Вдруг из-за забора, из леса появился Бо­рис Леонидович. Он весь сиял и торжественно нес перед собой в вытянутой руке одну-единственную благоухающую лесную фи­алку. Он медленно подошел к нам, детям, и своим низким певу­чим баритоном как бы «промычал»: «Вы посмотрите, какое чу­до!» — и еще какие-то восторженные слова. Мы сразу бросили свои земные дела и попали в круг его поэтического обаяния. Я не­вольно протянула руку, чтобы взять этот цветок и понюхать. Но не тут-то было, Борис Леонидович с ужасом отдернул свою руку, боясь моего «земного» прикосновения к этому «чуду приро­ды». «Нет, нет, нет!» И торжественно унес ее к себе, в светелку. Не знаю, написал ли он стихи, вдохновленный этим чудом?!7

­ке8 я прочитала: «Взволнованно, как большие события своей соб­ственной жизни, переживал он все, что творится в природе, — все ее оттепели, закаты, снега, дожди — и радовался им бесконечно». (И еще вспоминается мудрое изречение: «Удивление — источник познания».)

Вспоминается еще один эпизод в то же лето в Переделкине, не менее интересный.

Как-то во второй половине дня, в послеобеденное время, я гуляла около дома. Вижу, что на открытую террасу, как бы на эст­раду, вошел мужчина с дамой. Борис Леонидович очень обрадо­вался их появлению, засуетился, позвал Зинаиду Николаевну: «Зина, посмотри, кто к нам приехал!»

­менное кресло возле круглого стола, положив ногу на ногу. Снизу я видела в профиле силуэт его скульптурной фигуры. Он сидел в непринужденной театральной позе. Борис Леонидович, увидев меня, позвал и сказал: «Беги скорее к Фединым, скажи, что к нам приехал Всеволод Эмильевич Мейерхольд с Зинаидой Райх. Пусть непременно скорее приходит к нам».

Я почувствовала, что это очень важное задание, и со всех ног кинулась его исполнять.

безумно любить поэт. Зинаида Ни­колаевна была очень своеобразно красива. Она создала свой непо­вторимый стиль, которому не изменяла всю свою жизнь. Ее тем­ные волосы, коротко стриженные, были всегда одинаково приче­саны: разделенные пробором, они прикрывали в виде челочки лоб и ниспадали до уха выложенными волнами. У нее был красивый пухлый рот и прямой, правильной формы нос. Она всю свою жизнь элегантно курила, выпускала дым через ноздри, и ей это очень шло. В ее уютной комнате и от нее самой всегда приятно пахло духами, смешанными с запахом хороших папирос. Она бы­ла величаво спокойна, сдержанна, никогда не повышала голоса. В ней чувствовалась оправданная уверенность в себе.

Она страстно любила играть в карты и часто раскладывала пасьянс. Зинаида Николаевна была полновластной хозяйкой сво­его дома. Никогда не работала и всю себя отдавала хозяйству, ко­торое вела как-то легко, элегантно, и ей это отлично удавалось. Все кругом блестело, одежда «хрустела» от крахмала, мальчики одеты всегда были безупречно. Но главное внимание уделялось воспитанию мальчиков и конечно же Борису Леонидовичу, жизнь которого тоже была налажена безупречно и режим которого рев­ностно охранялся.

­лась порода, и все три брата обладали таким даром, как обаяние.

А вот несколько воспоминаний о Зинаиде Николаевне моей мамы:

«Летом Зина взяла мою дочь Марго на дачу. Однажды я при­ехала к ним. После обеда Зина, Б. Л. и Гаррик пошли в лес. При­гласили и меня. Я шла сзади, наблюдая, восхищаясь, любуясь — Зина в красивом, голубом с розовыми цветами крепдешиновом платье шла в середине, а с двух сторон Борис Леонидович и Гар­рик в темных костюмах, оба интересные, талантливые — поэт и музыкант! Солнце просвечивалось сквозь листья, аромат сосен, травы... Такая прелесть!»

«Знаю, что Б. Л. обожал Зину, боготворил каждый ее шаг. Помню, как, бывая на даче, видела Зину (сейчас это принято, но тогда казалось странным) босиком, в черном бюстгальтере, в черных трусиках, красавица белотелая, с "царственными пле­чами" (почему Пастернак и Блок так любили женские плечи?). Зина делала с работницей уборку, вытирали пыль, мыли полы. Гаррик изредка приезжал, он очень любил Б. Л., и дружба их ос­тавалась неизменной до конца».

«Борис Леонидович был влюбленным, нежным мужем. По­святил 3. Н. много стихотворений — 3. Н. действительно была очень красивой женщиной, со вкусом, заботливой женой и мате­рью своих мальчиков, прекрасной хозяйкой, умело руководила домом. Туся с Оленькой шутя называли ее "генеральшей"».

Детство наше ушло, пришла юность. Стасик Нейгауз уже за­кончил консерваторию, я была принята во МХАТ. Были еще живы «великие старики»: Генрих Густавович Нейгауз и Борис Леонидо­вич Пастернак, и нам иногда выпадало счастье встречаться с ними. Помню одну из таких встреч. Правда, она не делает нам, «моло­дым», чести. Но что было, то было. Мы собрались у Стасика дома за праздничным столом в день его рождения. Был Борис Леонидо­вич с Зинаидой Николаевной, Генрих Густавович с женой Мили-цей Сергеевной, Борис Николаевич Ливанов со своей супругой. Надо сказать, что Пастернака и Ливанова связывала многолетняя дружба и взаимное восхищение друг другом. За столом сидела и наша «молодая гвардия» — молодые актеры Художественного театра. Зашел спор о музыке и о поэзии. О ужас! Как смело, уве­ренно и безапелляционно высказывались мы и как деликатно, как бы извиняясь за наше невежество, Борис Леонидович и Ген­рих Густавович.

Зашел разговор о музыке, и кто-то из нас сказал, что вот Чай­ковский и Рахманинов — это, мол, да! «А вот Брамс не совсем по­нятен...», с чем Генрих Густавович деликатно не соглашался.

Потом добрались и до поэзии, и, главное, до самого Бориса Леонидовича. Он прочитал нам свои стихи. Мы сказали, что не все поняли, а стихи и музыка, мол, должны быть понятны всем. И что гораздо правильнее и лучше стихи читают не сами поэты, а актеры, вот, например, В. И. Качалов!

­мой. И я очень хорошо помню Бориса Леонидовича в передней уже одетого, он держал кепку в руке и говорил, улыбаясь: «Ну что же особенного? Ведь бывает так... вот лежит под забором пьяный, а где-то рядом кричит петух — "ку-ка-ре-ку!". А пьяный отвеча­ет: "Ну и что? Ку-ка-ре-ку! Ну и что? Ку-ка-ре-ку — ну и что? И так без конца"».

Вот так мы «победили»!!!

Когда я уже стала актрисой МХАТа, в моей памяти сохранил­ся один эпизод, очень характерный для Б. Л., но меня в ту пору сильно удививший и взволновавший. В 1949 году (вскоре после принятия меня во МХАТ) я получила роль Магды Форсгольм, мо­лодой партизанки, которая руководила партизанским отрядом.

Пьеса Вирты «Заговор обреченных» была выпущена одновременно во МХАТе и в Малом театре. Премьера, масса волнений, в спектак­лях заняты все лучшие силы: Тарасова, Боголюбов во МХАТе... Го­голева, Царев — в Малом театре и т. д. Вдруг утром, через несколь­ко дней после премьеры, раздается телефонный звонок, и я слышу милый гудящий голос Б. Л.: «Маргоша, милая, не расстраивайтесь, это ничего... что так написано... у нас еще все впереди»; я дослов­но не помню, что именно говорил Б. Л., только было ясно, что он меня всячески пытается утешить. Оказывается, именно в этот день, в «Правде» от 10 июня 1949 года, появилась рецензия Заславского на спектакль, где было написано: «В изображении М. В. Анастасье-вой (МХАТ) работница Магда — это пылкая девочка, не умеющая сдерживать свои порывы, трудно поверить, что она была начальни­ком разведки в партизанском отряде...» Уже после звонка Б. Л. я прочитала эту рецензию и реагировала на нее соответственно.

«несколько лет не встречалась с Б. Л. Только однажды, на концерте в Большом зале консервато­рии, увиделись, поздоровались: "Анна Робертовна, жизнь про­шла..." Я ответила глупой, банальной фразой: "Что вы. Еще мно­го будет впереди!.."»

­ся митинг, на котором всячески ругают Пастернака: «Как он посмел отдать в печать в Италию свой новый роман "Доктор Живаго"?! Его надо выгнать из Союза писателей» и т. д. Я пришла в ужас от этих разговоров и тут же поехала к Б. Л. в Переделкино, чтобы высказать ему свою преданность и любовь! Дома у них нашла одно горе.

Помню, как мы обедали у них в столовой (еще были его брат с женой), как он обращался к своему сыну, «малюткой» называя его! Вечером обняла его в последний раз и уехала в Москву. Через какое-то время узнала от Туси, что у Б. Л. рак легкого, что он серь­езно болен, как говорил профессор — «рак на нервной почве». Зина никого к нему уже не пускала, навестить нельзя было, толь­ко Женя (сын от первой жены), Леня, Зина были возле умирающе­го. И вот Б. Л. скончался... Я поехала на похороны. В этот солнеч­ный день поезд остановился на станции, сразу опустели вагоны, сотни людей — актеры, люди искусства вышли из вагонов, отпра­вились на дачу, приехало много иностранцев. 30 мая — масса цве­тов, в комнате, где лежал Б. Л., все было завалено цветами: розы, тюльпаны, сирень (он так ее любил). Гроб утопал в цветах. На ро­яле в соседней комнате играли Рихтер, Юдина. Почти все плака­ли. Многие громко рыдали. Когда Зина увела всех гостей в другую комнату, я осталась одна с покойным Б. Л. Подошла, поцеловала его руки, эти согнутые слегка пальцы! Сказала: «Благодарю вас за все, за все, мой дорогой, любимый Борис Леонидович!»

Далеко не все нашли в себе мужество быть на похоронах Па­стернака. Ливанов Борис Николаевич — был. С его слов я знаю, что через некоторое время на каком-то совещании в Министерст­ве культуры ему высокое начальство сделало замечание: как это, мол, он позволил себе такое, ему не следовало бы так делать... На что Ливанов мужественно ответил: «Борис Леонидович мой большой друг, и не быть на его похоронах я не мог». Известно мне также и то, что в эти печальные дни срочно по распоряжению ди­рекции была изъята фамилия «Пастернак» с афиш и театральных программок спектакля «Мария Стюарт», который шел на сцене Художественного театра в его переводе.

«И вот на афишах — вечер Пастернака. Борис Леонидович весь вечер читал под гром аплодисментов. Возвращались с кон­церта. Зина шла с Тусей, а Борис Леонидович взял меня под руку. Мы шли впереди по Страстному бульвару. Он был в прекрасном настроении, возбужден после концерта, весел...»

«На концерте Нейгауза мест свободных не было, и меня по­садили на эстраду. Гаррик играл сонаты Бетховена. В антракте по­шла в артистическую. Там, конечно, был Борис Леонидович — вся грудь его пиджака сияла от слез, как в бриллиантах, — он про­плакал весь концерт, слушая Шопена, Бетховена в исполнении Генриха Густавовича».

«Как-то вечером зашла к Зине. Она, оказывается, уже ушла в гости. Меня встретил Борис Леонидович. Он был в костюме, то­же собираясь уходить вслед за ней. На голове у него была чалма из полотенца, очевидно, завернул голову после мытья. На сей раз он мне показался необычайно красивым. Смуглый араб в чалме.

И еще как-то раз мне запомнился его облик совсем иным. Он сидел за столом, ворот рубашки был расстегнут, обрамляя краси­вую мужскую шею. Я обратила внимание на его руки с чуть согну­тыми пальцами. Мне все было в нем мило. Чувства благодарности, дружбы, восхищения нахлынули на меня. Мой спаситель!

"Я никогда не лгал, Анна Робертовна. Я не могу лгать!"»

Примечания

— актриса МХАТа. Автор вос­поминаний о С. Нейгаузе в сб.: «Станислав Нейгауз. Воспоминания, письма, материалы». М., 1988; составитель книги «Век любви и печали». М., 2002.

— инженер. Анна Ро­бертовна Грейгер-Анастасьева (1897—1986) — пианистка.

2. Яков Саулович Агранов (1893-1938) — работник ВЧК с 1919 г. С 1934 г. — первый заместитель министра внутренних дел, комиссар гос­безопасности. Арестован в 1937 г., расстрелян.

3. В 1935 году Пастернак обратился к М. И. Калинину. По его хода­тайству срок заключения был снижен до 5 лет, но в 1938 году В. Анастась­ев снова был осужден на 10 лет без права переписки. 14 августа 1935 года Пастернак писал 3. Пастернак: «... исхода письма к Калинину, правда, жду, как чего-то нашего с тобой, как ребенка: родим свободу Виктору» (т. IX наст. собр.). Был расстрелян.

4. Летом 1935 г. Пастернак ездил в Париж на антифашистский кон­гресс.

6. 27 октября 1937 г.

7. Стихотворение о ночной фиалке «Любка» было написано в 1927 г.

8. Речь идет о предисловии К. Чуковского к книге Пастернака «Стихи». М., 1966. Было напечатано впервые в журнале «Юность», 1965, №8.