Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Галина Нейгауз

Галина Нейгауз

БОРИС ПАСТЕРНАК

В ПОВСЕДНЕВНОЙ ЖИЗНИ

Я жила в одном доме с Нейгаузами — второй семьей Генриха Густавовича — и была дружна со Стасиком, который часто бывал у своего отца. Во время эвакуации мы со Стасиком переписыва­лись, а когда он вернулся, стали часто общаться (это был 1943 год, и нам было по шестнадцать лет).

­жи, кроме нас, не было. Да и взрослых было всего четыре челове­ка — Валентин Фердинандович и Ирина Сергеевна Асмусы и Пас­тернаки. Борис Леонидович сразу заметил мою скованность и стал изредка ко мне обращаться, втягивая в общий разговор. Стихов Пастернака я в то время не знала, так как его почти не печатали, а прежние сборники были редкостью. Асмусы, будучи страстны­ми поклонниками поэзии Пастернака, знали массу стихов наи­зусть и много в этот вечер читали. Борис Леонидович был очень радостным, шумным, шутил, читал свои новые стихи и почему-то страшно обрадовался, узнав, что я не знаю его стихов. Он стал да­же меня оправдывать, говоря, что ранний период его творчества сложный, наверное, не всем понятен; да и сам он теперь стихи то­го времени не любит! И тут же добавил: «Вот, этим летом вышел маленький сборник, и я вам его обязательно подарю». (Это был сборник стихов «На ранних поездах». Борис Леонидович дейст­вительно подарил мне через несколько дней целую стопку кни­жек, на каждой расписался и просил передать их всем моим дру­зьям.) Сначала Пастернак мне показался очень некрасивым — вытянутое лицо, тяжелая челюсть, крупный нос, гудящий голос, речь тягучая — нараспев. К манере его говорить нелегко было привыкнуть. Да и понять было довольно трудно, так как он быст­ро переходил от одной мысли к другой, иногда как будто бы отве­чая на какой-то свой внутренний вопрос. Однако, когда читал стихи, лицо его преображалось, глаза сияли и в них появлялась почти детская доброта и теплота. С ним становилось легко. Впос­ледствии я убедилась, что Борис Леонидович располагал к себе всех, при этом существовала какая-то граница, отделяющая его от окружающих.

Следующий Новый год мы со Стасиком встречали у Пастер­наков на даче в Переделкине. В то время Пастернаки зимой на да­че еще не жили, однако в доме стояла огромная укрепленная елка, стол был красиво накрыт и были гости. Из молодежи, кроме нас, был Леня — сын Бориса Леонидовича и Зинаиды Николаевны, которому в Новый год исполнилось восемь лет. На этот раз из гос­тей были Погодины, Асмусы и Лариса Ивановна Тренева. Среди ночи зашел Константин Александрович Федин, сосед по даче. Борис Леонидович ему очень обрадовался. Начался разговор о ли­тературе, и я сказала что-то восторженное по поводу только что прочитанного романа Федина «Города и годы». Борис Леонидович радостно поддержал меня и посоветовал еще прочесть «Братья», сказав, что там много интересных мыслей об искусстве. (Эту кни­гу Константин Александрович впоследствии подарил нам с над­писью: «Гале и Стасику — сердечно. К. Федин. VIII—1948 г.») Пас­тернак стал утверждать, что проза гораздо интереснее поэзии, в нее можно больше вложить мыслей, она более объемна и до­ходчива. И вот тут я впервые услышала, что Борис Леонидович пишет роман.

В 1946 году мы со Стасиком поженились и в течение 14 лет каждое лето жили под одной крышей с Борисом Леонидовичем в Переделкине. Зимой приезжали туда на все праздники: Новый год, дни рождения, Пасху, Рождество, которые очень любил Пас­тернак и на которых обычно бывали близкие ему люди. Сейчас уже никого не осталось, кто знал бы так близко Бориса Леонидо­вича в повседневной жизни, как довелось мне. Как-то Борис Нико­лаевич Ливанов сказал мне: «Ты постоянно находишься среди великих людей! Записывай все разговоры, а потом напишешь вос­поминания». К сожалению, я этого не делала.

В Переделкине Стасик много занимался. Борис Леонидович часто, возвращаясь с прогулки, останавливался у двери комнаты, где занимался Стасик, и, затаив дыхание, слушал. Как-то Пастер­нак принес статью, написанную в 1945 году к 135-летию со дня рождения Шопена (это был машинописный текст с его каран­дашными пометками и исправлениями), и подарил Стасику с надписью: «Новому и восхитительному союзнику — Стасику и его Гале с давно им известной и еще неизвестной любовью».

Несмотря на большую занятость, Борис Леонидович из Пере­делкина ездил в Москву на концерты Станислава и часто после концерта бывал у нас дома, где собирались наши сверстники — актеры, музыканты и старшее поколение — Нейгаузы, Ливановы, Погодины, Габричевские. Иногда после концерта мы все ехали в Переделкино. В один из таких вечеров собралось много молоде­жи. После ужина все стали просить Пастернака почитать стихи. Он сразу согласился. Мы слушали как завороженные — стихи чи­тал он из разных лет и несколько из романа. Но вдруг его прервал молодой актер МХАТа и сказал, что лучше, если будет читать он, то есть актер. Пастернак очень обрадовался, хотя мы были расте­ряны от такой бестактности. Борис Леонидович поднялся к себе в кабинет и принес томик стихов. Актер читал плохо, жестикули­руя. Чувствуя общую неловкость и смущение, Борис Леонидович после окончания чтения стал ободрять актера (хотя он так и не понял, что читал плохо), говоря, что такая манера чтения необыч­на и интересна, чем снял общее напряжение.

­лаевна следила за тем, чтобы ничто не мешало работать и не сры­вало режима, и это Борис Леонидович очень ценил.

Зинаида Николаевна была гостеприимна — одинаково при­нимала и наших друзей и своих гостей. В праздники стол был на­крыт особенно красиво, чем гордился Пастернак, называя его «про­изведением искусства».

Марина, наша дочка, была единственной внучкой Зинаиды Николаевны при жизни Бориса Леонидовича (Леня женился уже после смерти отца). С ее трехлетнего возраста Зинаида Нико­лаевна стала устраивать детские елки. К ним готовились зара­нее. Зинаида Николаевна покупала подарки детям, из леса при­носили огромную елку, которую мы все украшали. Ирина Нико­лаевна Пастернак организовывала детские развлечения, с детьми постарше ставила даже спектакли, для которых шили костю­мы. Активное участие в массовых сценах принимали и малы­ши. За танцы и чтение стихов дети получали награды. В конце праздника раздавали всем подарки. Приглашали внуков всех соседей, а некоторые дети приезжали даже из города. Криков, шума, радостей была масса. Во всем, как активный зритель, при­нимал участие Борис Леонидович (родителей на праздник не приглашали, и дети веселились одни под нашим присмотром). Борис Леонидович спешил на помощь, если кто-то падал, под­сказывал стихи, смутившихся подбадривал. Как он говорил, ему все это напоминало его детство. Когда все счастливые и доволь­ные расходились по домам, мы еще долго вспоминали детское веселье, а Борис Леонидович даже копировал «чтецов» и очень сам смеялся.

Я не помню Зинаиду Николаевну, сидящую без дела — она или убирала, или готовила (несмотря на то, что на даче всегда были работницы), или работала на огороде. Вечерами обычно играла в карты с Бертой Яковлевной Сельвинской и Ларисой Ивановной Треневой — это у них было как серьезное дело, и ес­ли кто-нибудь почему-то не мог, то сажали за карты меня и даже Леню. Необщительная и суровая по натуре Зинаида Николаевна могла часами рассказывать о своей жизни, Генрихе Густавовиче, Борисе Леонидовиче и всех перипетиях их жизни. На мой вопрос, кого же она любила, ответила уклончиво: «С Борей как за камен­ной стеной — все заботы он всегда берет на себя».

В доме обычно царила тишина, была идеальная чистота и по­рядок. Я никогда не слышала повышенного, раздраженного тона у Бориса Леонидовича — все свои взаимоотношения с Зинаидой Николаевной они выясняли наверху в кабинете. Однако Борис Леонидович очень мучился, когда Зинаида Николаевна станови­лась особенно мрачной, т. е. сердилась на него. Как-то мы с Бори­сом Леонидовичем были вдвоем, и он сказал: «Почему такая не­справедливость?! Ведь в жизни каждый кого-то обижает, и все забывается. А я дважды обидел близких людей и всю жизнь чувст­вую свою вину, и все время мучаюсь!»

­мое трудное для него время. Борис Леонидович всю жизнь со­держал свою первую жену, Евгению Владимировну; не разрешал Зинаиде Николаевне брать деньги у Генриха Густавовича и со­держал сам обоих его сыновей (дети ни в чем не чувствовали не­достатка, у них всегда были карманные деньги, хотя в то время, как я их помню, им было всего 12—13 лет). По полгода он содер­жал нашу семью. В 1952 году у нас родилась дочка и с нами жи­ла ее няня и моя мама. Когда же Борис Леонидович узнал, что Зинаида Николаевна в порядке воспитания в нас ответственно­сти за семью решила брать с нас деньги, он очень рассердился. Все наши поездки с Зинаидой Николаевной и Леней на юг он целиком оплачивал. Сам же Пастернак в этот период был очень стеснен в материальном отношении и зарабатывал в основном переводами.

В Переделкино мы перевезли свой «разбитый» рояль, и Ста­сик на нем занимался. Как-то Борис Леонидович сказал, что ро­яль необходимо заменить, так как Стасик уже созревший пианист и должен иметь хороший инструмент. Рояль поехала покупать Зинаида Николаевна, а для консультации с ней поехал Генрих Густавович. У нее не хватило денег, и она взяла их у Генриха Густа­вовича, считая, что он тоже должен в этом участвовать. Я не по­мню Бориса Леонидовича таким рассерженным, как тогда, когда он узнал об этом.

В мае 1953 года у Стасика были гастроли в Тбилиси, и мы взяли с собой туда Леню (ему было 15 лет). Борис Леонидович дал ему деньги, чтобы Леня чувствовал себя самостоятельным и взрослым. Как я была поражена и тронута, когда в день моего рождения в Тбилиси Леня сделал мне подарок от себя и Бориса Леонидовича по его поручению. Семье Тициана Табидзе, когда его арестовали и окружающие боялись проявлять какое бы то ни было к ним участие, Пастернак помогал регулярно материально, и это продолжалось всю жизнь.

Как-то осенью, кажется, в 1947 году, к даче подошел странный человек: на нем была рваная телогрейка, кирзовые сапоги, сам за­росший щетиной, с коротко остриженными волосами. Он попро­сил позвать Пастернака. Борис Леонидович быстро спустился из кабинета и раздетым вышел во двор. Я видела, что он звал этого человека в дом, но тот упорно отказывался. Довольно долго про­стояв во дворе, Борис Леонидович поднялся к себе и вынес отту­да свое пальто, костюм и еще какие-то вещи. Все это он передал ожидающему его человеку. Пастернак вернулся очень расстроен­ным, и я не стала даже спрашивать, кто это был. За ужином Борис Леонидович сам рассказал о тяжелой жизни учителя из провин­ции, о его аресте, лагерях. Будучи страстным поклонником Пас­тернака, ему удалось в ссылке сохранить сборник стихов, и ими он только и жил. Его волновало одно — вдруг он так и не увидит великого поэта? Поэтому прямо из лагеря он поехал в Москву, в Переделкино, чтобы сказать Пастернаку спасибо за его поэзию и за то, что он есть! Голос Бориса Леонидовича дрожал при од­ном воспоминании о жизни учителя, а потом Пастернак добавил: «Он знает мои стихи наизусть, даже те, которые я совсем забыл». Борис Леонидович подписал ему истрепанный сборник, подарил свои новые стихи и дал денег на дорогу, хотя тот упорно от них от­казывался. Несколько лет учитель писал Борису Леонидовичу, и он каждый раз об этом рассказывал. Учитель (к сожалению, я не по­мню его имени) писал о чуткости, отзывчивости и доброте Бориса Леонидовича и о том, что «счастлив носить пальто великого во всех смыслах Пастернака и никогда его никаким другим не заменит».

Раза два-три за лето мы ездили в Верею за грибами. В этом обычно принимал участие и Пастернак. Для него каждая такая поездка была событием. Сборы проходили основательно: с вече­ра готовилась еда, корзины — все аккуратно складывалось. Вста­вали, как только светало, — часов в пять утра. По дороге в маши­не Борис Леонидович не разрешал разговаривать, так как считал, что это отвлекает водителя. В лесу Пастернак наслаждался: ухо­дил от всех в сторону. Собираться мы все должны были к 10 часам для завтрака. Корзина у Бориса Леонидовича всегда была полной. Однако есть грибы он не любил. Во всех других наших поездках он никогда не участвовал.

­да, Пастернак не был от этого в восторге, как мы. Генрих Густавович к сбору грибов относился несерьезно: собирал много поганок и не приходил вовремя к завтраку (его всегда приходилось искать). В Переделкине у Пастернаков Генрих Густавович бывал каждое лето, приезжал часто, и для всех это было большой радостью. Несмотря ни на какие жизненные ситуации, Пастернака и Нейга­уза связывала большая дружба и преклонение друг перед другом.

Видя их вместе, нельзя было не поражаться яркости и неза­урядности этих натур, но особенно бросалось в глаза то, что они были абсолютно противоположны друг другу. При всей общности духовных интересов, взглядов и при том, что они понимали друг друга с полуслова, это были совершенно разные люди: живой, ис­крящийся остроумием и энергией, вспыльчивый и неотразимый в своем обаянии Генрих Густавович — и погруженный в свой внутренний мир, одухотворенный и по-детски доверчивый, вос­торженный Борис Леонидович. Пастернак, придающий огромное значение режиму, до невероятности пунктуальный и дисципли­нированный; Нейгауз же, напротив, не переносил ничего одно­образного и ограниченного определенными рамками, а любил все делать «экспромтом»; однако ко всему несвойственному ему самому относился с большим уважением.

«Об искусстве фортепианной игры» Генрих Густавович читал отрывки Пастернаку. Тот прихо­дил в восторг от легкости, с какой писал Генрих Густавович, — без черновиков, без повторной обработки рукописи. Часто Пастер­нак останавливал чтение восклицанием: «Это гениально! В одной фразе выражено столько нюансов, глубины, мысли!» Генрих Густа­вович бывал до того растроган похвалой, что на глазах у него по­являлись слезы.

В Переделкино Генрих Густавович привозил своих учеников, с ним часто бывал там и Святослав Рихтер, которого очень любил Борис Леонидович.

Большой любовью Пастернак пользовался у местных жите­лей — при встречах они его радостно приветствовали, и он часто с ними беседовал; на любые просьбы всегда откликался. Этими общениями Пастернак гордился и дома обычно о своих беседах рассказывал.

«на равных». Ими он гордился и часто о них рассказывал. Одним из этих мальчиков был Андрюша (Андрей Вознесенский), вторым — Кома (Вячеслав Иванов — сын Всеволода Иванова).

Андрюшу он считал очень талантливым, но огорчался, что он находится немного под его влиянием, и считал, что в будущем из него выйдет большой поэт, если он целиком займется поэзией (Андрей в то время собирался поступать в Архитектурный инсти­тут). Несколько раз Андрей был в гостях на даче, и Пастернак пред­ставлял его с большой теплотой и гордостью как своего ученика.

Кома Иванов был соседом по даче, и поэтому их можно было часто видеть гуляющими вместе вдоль поля, которое находилось против ряда писательских дач. Необычно выглядела эта пара — два таких разных по возрасту человека, с увлечением о чем-то беседующих. Кома был рядом с Пастернаком и в самые тяжелые времена, когда даже маститые писатели отвернулись от него, бо­ясь показать хотя бы свое сочувствие (во время присуждения Нобелевской премии!). Как-то Всеволод Вячеславович Иванов, будучи в гостях у Пастернаков, сказал: «Единственно, что я сде­лал хорошего в жизни, это родил тебе, Боря, сына». В этой шутке была доля правды, Борис Леонидович действительно очень лю­бил Кому и был с ним близок, несмотря на разницу в возрасте.

Большой радостью для Пастернака был приезд гостей — он внимательно следил, как накрыт стол, удобно ли все размести­лись, хорошо ли чувствуют себя. Особенно его радовали приез­ды грузинских поэтов — за столом становилось шумно, весело. В Переделкине часто бывали Георгий Николаевич и Евфимия Александровна Леонидзе (иногда с дочерью Писо), Марика и Си­мон Чиковани, Виссарион Жгенти, Григол Абашидзе. Незадолго до трагической гибели в Переделкине была Ната Вачнадзе, о ко­торой Пастернак сказал, что «ее красота вызывает желание стать на колени» (что он и сделал!). Поэты читали стихи, Борис Леони­дович — переводы с грузинского и свои новые стихи, многие из них были из «Доктора Живаго». О переводах Пастернака Бара­ташвили и Важа Пшавелы Леонидзе говорил, что «они не уступа­ют оригиналам» и его поражает, насколько близок Пастернаку дух Грузии, ее народ и поэтичность.

Застолья с грузинами обычно длились всю ночь, иногда они пели народные песни, от чего у Пастернака появлялись слезы. Обращаясь ко всем, он говорил: «Как это прекрасно! Ради этого уже стоит жить!» Частыми гостями в Переделкине бывали Лива­новы, Нейгаузы, Юдина, Рихтер и Дорлиак, Ивановы, Погодины, Асмусы, Андрониковы, Вильям-Вильмонты, Федин (он обычно приходил на дни рождения), Журавлевы. Несколько раз были: Ахматова, Берггольц, Луговской, А. Тарковский, Ариадна Цве­таева1*. После премьер спектаклей «Мария Стюарт» и «Макбет» собирались актеры МХАТа и Малого театра. В эти дни Пастернак бывал на особенном подъеме, восторгался игрой актеров, был, как ребенок, непосредственен и счастлив. Поразительно было то, что Борис Леонидович умел сказать при госте о каждом что-то очень теплое, личное, присущее именно тому человеку, о котором говорил, а не общие фразы.

­го гостей. Мария Вениаминовна Юдина сыграла всю программу своего предстоящего концерта, а после этого еще читала стихи Пастернака, что очень смутило Бориса Леонидовича. После чте­ния все перешли в столовую. Зинаида Николаевна рассадила гос­тей. Обычно она сидела во главе стола, справа от нее — Леня, потом Борис Леонидович, слева — Стасик и я. Далее она посадила чтеца Глумова, Анну Никандровну Погодину, Александра Леони­довича и Ирину Николаевну Пастернаков, а затем сидели — Пого­дин, Федин, Ливановы, Генрих Густавович, Ахматова и Берггольц. Глумов что-то долго бурчал, а потом, выпив, сказал, обращаясь к Зинаиде Николаевне, что возмущен тем, что его посадили не среди почетных гостей. Наступила полная тишина. Борис Лео­нидович встал из-за стола, подошел к Глумову и резко сказал: «Вы сидели более почетно — среди близких нашему дому людей. А теперь прошу вас покинуть мой дом». После ухода Глумова вме­сто неловкости все развеселились, а Федин сказал: «Боря! Ты был прекрасен!» — и это было действительно так. На следующий день Глумов прислал письмо с просьбой его извинить, но Борис Лео­нидович с ним больше никогда не разговаривал, несмотря на то, что вообще был очень отходчив.

Несколько раз мы пытались записать на магнитофон Пас­тернака, но техника в то время была такая громоздкая, что спря­тать ее не удавалось, а увидя магнитофон, Борис Леонидович сра­зу начинал протестовать, говоря, что у него и отвратительный голос, и он не умеет говорить. Фотографировать же Пастернака хорошо удавалось Стасику, так как при нем Борис Леонидович не напрягался и чувствовал себя свободно. Как-то летом к Борису Леонидовичу пришла энергичная женщина — скульптор-люби­тель 3. А. Масленикова. Она упорно просила, чтобы Пастернак согласился ей позировать. Сначала Борис Леонидович категори­чески отказался, но она продолжала приходить. Зинаиду Никола­евну или меня (увидя из кабинета, что она идет) Пастернак про­сил говорить, что его нет дома. Иногда она уходила, а иногда дол­го прогуливалась вдоль забора — Борис Леонидович это видел и впадал в отчаяние. Наконец сопротивление ей удалось сломать и Пастернак согласился на несколько сеансов. Борис Леонидович сокрушался о потерянном времени (ее работа продолжалась до­вольно долго). Скульптура ему не понравилась, объяснял он это тем, что у него внешность не скульптурная! Раздражался, говоря нам, что все сильно затянулось, но сам сказать Маслениковой об этом не мог, а, наоборот, подбадривал, надеясь, что так работа скорее закончится. Не всегда он решался говорить то, что думал, и этим некоторые пользовались. Не умея обидеть человека, Пастер­нак страдал от попыток в чем-либо лавировать, да и не очень умел!

­вседневной еде, но и к одежде. У него был один выходной кос­тюм, домашняя одежда, всегда идеально отглаженные рубашки и две-три пары обуви, тоже в аккуратном виде. Я не помню Бори­са Леонидовича небрежно одетым в повседневной жизни — все­гда подтянутый (даже на огороде в рабочей одежде). В 1953 году Стасик из Парижа привез ему серую куртку, которую он почти не снимал, очень ее любил и чувствовал себя в ней уютно; при гос­тях, а позже при журналистах он был всегда в ней.

Непосредственные и даже доверительные отношения у меня с Борисом Леонидовичем сложились не сразу. Всю жизнь он ко мне обращался на «вы», чему не раз удивлялся его брат Александр Леонидович. В начале 1950-х годов произошел неприятный ин­цидент у меня с Зинаидой Николаевной, сильно изменивший наши взаимоотношения с Борисом Леонидовичем. С утра она была чем-то раздражена, а когда мы поздно вставали, особенно серди­лась. Резким тоном Зинаида Николаевна стала мне говорить, что мы не любим природу, рано вставать, с утра работать на огороде, как она, и вообще в жизни нас ничего не интересует. На это я ответила: «Нас многое интересует — мы любим читать, слушать музыку». В это время в комнату вошел Борис Леонидович, и Зи­наида Николаевна сказала: «Галя говорит, что мы должны рабо­тать на них, а они — только наслаждаться жизнью!» Я была так возмущена и обижена таким искажением нашего разговора, что в слезах выбежала из комнаты. Пастернак сразу же вышел за мной и начал успокаивать. Сквозь слезы я стала объяснять, что раз­говор был совсем не такой. Он меня обнял и сказал: «Неужели вы думаете, что я могу поверить в то, что сказала Зина! Я вас до­статочно знаю. А Зина вообще способна любой разговор перевер­нуть так, как ей захочется». Это был единственный случай, когда Пастернак сказал о Зинаиде Николаевне осуждающим тоном. С этого момента у нас с Борисом Леонидовичем установились са­мые теплые, непосредственные отношения. Он стал часто со мной наедине разговаривать, я же о многом его расспрашивать, чего не решалась раньше, так как ощущала границу между нами. Странно было еще то, что Пастернак, безумно любя Леню, редко с ним общался, не проявляя внешнего внимания, но страшно гордился и весь сиял, когда кто-нибудь восхищался Леней. Наша дружба с Леней и мое опекание его (Леня был очень застен­чивый мальчик, довольно одинокий и тянулся к нам) Бориса Леонидовича радовали. Если Леня заболевал, то Борис Леонидо­вич поднимал такую панику, от которой терялась даже Зинаида Николаевна.

Однажды Пастернак, говоря со мной о Стасике, заметил: «Талант дается Богом только избранным, и человек, получивший его, не имеет права жить для своего удовольствия, а обязан всего себя подчинить труду, пусть даже каторжному. По этому поводу у меня есть стихи». Он позвал меня к себе в кабинет и прочел сти­хотворение «Не спи, не спи, художник...».

­сик был страшно подавлен, я же не могла поверить в такую неспра­ведливость! Мы поехали в Переделкино. Зинаида Николаевна сра­зу же решила идти к Фадееву и просить его заступиться за Стасика (несмотря на то что Фадеев был соседом по даче, у Пастернаков в гостях при мне он никогда не бывал, однако, проходя иногда через участок Пастернаков, он и Борис Леонидович дружески беседова­ли. Стасика же Фадеев знал с четырехлетнего возраста). Мы напи­сали письмо к Абакумову, председателю КГБ, и с этим письмом Зинаида Николаевна хотела пойти к Фадееву, чтобы он подписал1. Услышав это, Борис Леонидович страшно вспылил, говоря, что на­до уметь гордо выносить всякую несправедливость; кроме того, лю­бой конкурс не является настоящей оценкой человеческого талан­та, и, зная Стасика, Борис Леонидович считает, что он и без конкур­са сможет получить большое признание, если по-прежнему будет много работать, а не станет в позу обиженного. Письмо без под­писи Фадеева, и по секрету от Бориса Леонидовича и Стасика мы все-таки отправили. Ответа, конечно, не получили.

— даже интонацию Бориса Леонидовича.

Во время одной из прогулок по городу Пастернак встретил Мандельштама, который здесь же — на улице — прочел ему кра­мольные стихи о Сталине. Борис Леонидович пришел в ужас и стал просить Мандельштама уничтожить их. На что тот только улыб­нулся. Через некоторое время Мандельштама арестовали. Пас­тернак, узнав об этом, сразу же написал письмо Бухарину, ко­торый в то время был главным редактором «Известий». На следу­ющий день позвонил Поскребышев и соединил Пастернака со Сталиным. Сталин спросил: «Вы ходатайствуете о Мандельшта­ме? Почему не обратились прямо ко мне? Я пересмотрю дело. Он ваш друг?» Борис Леонидович ответил: «Нет, мы не друзья. Мы с ним разного направления, но он прекрасный поэт!» Борис Леонидович был недоволен своим разговором, так как не успел сказать все, что хотел, — Сталин резко повесил трубку. Мандель­штама освободили, но выслали в Воронеж. <...>

Борис Леонидович очень любил Диккенса, и нам удалось вы­тащить как-то его в театр. Пастернак смотрел с вниманием и ин­тересом, в некоторые моменты у него появлялись слезы. После спектакля Борис Леонидович был в приподнятом настроении, подробно обсуждал спектакль, говоря, что «заслуга его и в том, что тот, кто не читал Диккенса, после спектакля захочет его про­честь; ведь Диккенса поставить на сцене невозможно». Он вос­торгался Кторовым и Калининой, которой подарил книгу в своем переводе с надписью: «Валентине Васильевне Калининой — Фло­ренс Домби. Еще Вы будете многим, многим и я рад Вам это ска­зать в этой надписи. Б. Пастернак, 19 мая 1950 г. Москва».

До начала 50-х годов на писательских дачах не было ни водо­провода, ни отопления (готовили на печке). В один из летних дней, когда я была в доме, вбежала Зинаида Николаевна с кри­ком: «Федины горят!» Мы все выскочили и увидели пылающую крышу (она была из дранки). Когда мы ворвались в дом, Дора Сергеевна Федина на кухне спокойно готовила обед. Поднялась паника. Зинаида Николаевна схватила внучку Фединых — Варень­ку, которая, ничего не понимая, спала в детской кроватке (ей бы­ло около года), дала мне ее на руки и отправила к нам на дачу2. Из окон кабинета выбрасывали вещи, — бережно на руках прино­сили к нам рукописи, книги. И вдруг я услышала почти бешеный крик Бориса Леонидовича. Он кричал на пожарную команду, ко­торая приехала чуть ли не через полчаса и совсем без воды. Вскочив на ступеньку машины, Пастернак, показывая дорогу к речке, сам с ними уехал (до этого Борис Леонидович из колодца ведрами та­скал воду). Один раз мне пришлось видеть Бориса Леонидовича бурным, разгоряченным, возбужденным — он был так прекрасен, что этот день остался у меня в памяти на всю жизнь. Дача сгорела почти дотла. Пожар начался из-за большого куска бумаги, кото­рый при растопке сунула в печку Дора Сергеевна, и он, пылаю­щий, вылетел в трубу на крышу.

— это уже непосредственная связь. У Бориса Леонидови­ча был почти ритуал — раза два в неделю он ходил в контору Город­ка писателей звонить по делам в город, и только в редких случаях, если было что-нибудь очень срочное, он ходил к Ивановым.

Обстановка в кабинете была просто аскетическая. Комната на втором этаже огромная (внизу под ней располагалось две боль­ших комнаты). Вдоль всей правой и левой стены — окна. Как бы на две комнаты помещение разделяет арка; во второй половине каби­нета, в противоположной стене в углу около окна — дверь на за­стекленную террасу (на этой террасе первые два лета ночевали мы, т. к. внизу было только две комнаты — две другие были пристрое­ны в 1948 г. 3). Слева от входной двери, около окна, стоял книжный шкаф (очевидно, еще от родителей Бориса Леонидовича), в кото­ром была размещена энциклопедия Брокгауза и Ефрона, — это бы­ло видно через стекло. У противоположной стены сначала стояла самодельная широкая тахта, покрытая старым пледом (впоследст­вии ее передвинули под окно в центр, а на ее место поставили ста­рую металлическую кровать, на которой спал Пастернак). В другой половине комнаты в середине окна и перпендикулярно к нему — письменный стол (на нем стояла лампа и чернильный прибор); вдоль стены, напротив двери на террасу, — секретер (он был куплен после того, как у Бориса Леонидовича стал болеть позвоночник и ему уже приходилось работать стоя). Здесь же рядом с секрете­ром — большая открытая книжная полка (от пола до потолка). Слева от входной двери рядом с книжным шкафом к стене— при­бита вешалка, на которой висела шляпа и костюм для огорода.

Были у нас и задушевные разговоры, и, по-моему, Пастернак с удовольствием отвечал на мои расспросы. Как-то я спросила — крещен ли он и верит ли в Бога? Борис Леонидович ответил, что не крещен, но это не имеет никакого значения, так как крещение только форма; в Бога же верит как во что-то совершенное и не­постижимое человеческим разумом, а смерть — это не конец, а только переход из одного состояния в другое, и поэтому она ему не страшна. «Свое отношение к религии я выразил в "Докторе Живаго"», — сказал он4.

Однажды Пастернак застал меня за чтением «Войны и мира» и сказал, что себе он не может позволить перечитывать Толстого, так как слишком любит его и боится поневоле попасть под его влияние, что может отразиться на романе, который он пишет. И когда я стала расспрашивать, Пастернак предложил мне читать «Доктора Живаго» по мере отпечатывания. С этого момента мы много говорили о романе. Пастернак говорил, что самая большая его мечта — это опубликование «Доктора Живаго», так как он придает роману большее значение, чем всем своим стихам. «Это цель моей жизни», — сказал он.

«Ген­рих IV» — Пастернак подписал: «Гале и Стасику от любящего их Б. П. 7 янв. 1949 г.»; в 1950 году — Гёте «Избранные произведе­ния» — «Дорогим Гале и Стасику с постоянной и заслуженной нежностью. Б. Пастернак. 11 мая 1950 г.»; в 1953 году — Шекспир, «Избранные произведения» — «Гале и Стасику, детям непослуш­ным и очаровательным, которых я люблю в периоды их лада и со­гласия. Б. Пастернак. 8 янв. 1953 г.». Эти книги я бережно храню!

«Доктора Живаго» собирались публико­вать в «Новом мире», Борис Леонидович очень нервничал, часто ездил в Москву к машинистке, досконально все проверял. Однаж­ды зашел Константин Александрович Федин, и они долго разгова­ривали в кабинете. Когда он ушел, Пастернак сказал, что не ожидал от Федина, такого большого писателя, настойчивых просьб убрать из романа некоторые серьезные рассуждения и мысли, без кото­рых роман просто потеряет свой смысл. Конечно, Пастернак кате­горически отказался что бы то ни было изменять. Он предпочел, чтобы роман вообще не был опубликован (переговоры длились довольно долго!).

В 1956 году, кажется в мае, на дачу приехали два итальянца5. Пастернак поднялся с ними наверх в кабинет, они долго там гово­рили и, спустившись, быстро ушли, а Борис Леонидович через некоторое время пошел гулять. Мы со Стасиком после обеда по­ехали в Москву на машине. По дороге около пруда нас остановил Борис Леонидович. Он был взволнован и сказал, что поедет с на­ми в Москву, так как ему надо к Покровским воротам (такого до сих пор никогда не было, он всегда ехал с шофером на своей ма­шине и с утра уже готовился к поездке!). Вопреки своим правилам не разговаривать в машине, он вдруг сказал: «А знаете, что я сей­час сделал? Только никому не говорите, и даже Зине, а то она про­сто умрет от страха! Я отдал роман итальянцам!» От такого сооб­щения мы со Стасиком были в панике, а Борис Леонидович как ребенок радовался впечатлению, которое произвел на нас. Он да­же сказал, что, возможно, роман был бы у нас не всем интересен, однако автору важно мнение читателей, иначе бессмысленна вся его работа. (Как Пастернаку было обидно, когда в 1958 г. в печати выступали рабочие, колхозники и даже писатели, грубо оскорб­ляли автора и клеймили роман, не читая!) Относительно мирно, однако совсем не спокойно прошло почти два года. Борис Лео­нидович получал письма из-за границы, очевидно от читателей, но о них уже не рассказывал, эта тема была для нас «запрещен­ной». Однако внутреннее нервное напряжение было постоянно — глаза часто были грустными, иногда он бывал даже резок с близ­кими — это особенно ощущали и Леня, и Зинаида Николаевна.

В 1957 году Пастернак тяжело заболел. Самоотверженно уха­живала за ним Зинаида Николаевна, даже тогда, когда он был в больнице. И в больнице, а потом в санатории «Узком» он тос­ковал по своему кабинету в Переделкине и все время рвался до­мой. После больницы и санатория, где был Пастернак с Зинаидой Николаевной, он опять начал много работать, в основном над переводами, однако быстро утомлялся.

— они часто спорили из-за «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, которого боготворил Нейгауз и большие куски из романа читал наизусть, что Пастернака раздражало и он бывал даже резок. Нас всех это очень огорчало. Генрих Густавович стал редко бывать на даче. Реже приезжали и Ливановы, и Асмусы.

На именины в 1958 году Зинаида Николаевна позвала только близких. Мы приехали с вечера 23 октября. Каково же было наше удивление, когда мы увидели ярко освещенную столовую, стоя­щего посреди комнаты сияющего и радостного, с бокалом в руке, Пастернака и обнимающего его, тоже с бокалом в руке, Корнея Ивановича Чуковского, который обычно на празднествах у Пас­тернаков не бывал6. Около стола — тоже радостные и возбужден­ные — Зинаида Николаевна и Нина Александровна Табидзе. Нам сразу же объяснили, что приезжали иностранные журналисты и сообщили, что по радио объявлено о присуждении Пастернаку Нобелевской премии. Их всех фотографировали, у Бориса Лео­нидовича брали интервью. Пришли поздравлять и Ивановы. Уже на следующий день начался скандал на уровне ЦК КПСС.

­нов Союза.

На общее собрание писателей Москвы, организованное 31 ок­тября, Пастернак был вызван повесткой. На собрание Борис Леони­дович не пошел, но с утра уехал в город. Вернулся очень огорчен­ный, удивляясь, «что можно обсуждать, если роман никто не читал».

вырванные из контекста цитаты. Несколь­ко человек включились в тон газеты и стали высказывать свое возмущение. Тогда я не выдержала и спросила: «А читал ли кто-нибудь роман?» В автобусе наступила тишина, а потом один из пассажиров сказал: «Да ведь в газете ясно все сказано! Продал Родину!» Вернувшись в Переделкино, я рассказала случай в авто­бусе. Борис Леонидович спокойно сказал: «Они не виноваты, так как уже привыкли не разбираться ни в чем, а огульно верить на­шим газетам. А возьмите какую-нибудь реплику или рассуждение Григория из «Тихого Дона» отдельно от текста романа и увидите, что Шолохова можно обвинить гораздо больше, чем меня! Кроме того, я уверен, что если бы роман напечатали, то большинство из тех, кто меня осуждает, и читать не стало бы, так как им было бы просто скучно. Однако реакции такой бы не было».

В течение двух недель мы со Стасиком почти безвыездно жи­ли на даче. На Бориса Леонидовича было страшно смотреть, так он был измучен. Однако он ни разу не впал в отчаяние и держал­ся очень стойко. После одного из вызовов в ЦК и настойчивого предложения выехать за границу Борис Леонидович начал терять мужество и был очень угнетен. Растерянно он спросил Зинаиду Николаевну и Леню, поедут ли они с ним, если его насильно вы­шлют? Зинаида Николаевна категорически отказалась, Леня про­молчал. Это его еще больше подавило. Первый раз у меня появи­лась почти физическая боль за него. Сколько же было мужества, силы воли, выдержки и чувства собственного достоинства у Бори­са Леонидовича, чтобы выдержать все и не сломаться. В это вре­мя на даче я видела только Женю — сына Бориса Леонидовича, с женой Аленой, Генриха Густавовича и Ивановых. Все они стара­лись подбодрить Бориса Леонидовича и окружить теплом.

Жизнь вошла в прежнее русло, но Борис Леонидович был уже не тот. Временами у него болела нога, иногда сердце, глаза ча­сто бывали грустные, и работать он стал меньше, хотя режим по-прежнему был строгим. Выезжал в Москву Пастернак еще реже, хотя по вечерам долго отсутствовал. В сентябре 1959 года он был последний раз на концерте Стасика в Доме ученых.

­тии его в члены Союза. Борис Леонидович категорически отка­зался, сказав, что он не хочет находиться в их обществе, — для него важно только то, что он член Литфонда и у него не отберут дачу, где он может работать. Рассказывая нам об этом разговоре за ужином, Борис Леонидович с грустью сказал: «Как они все себя показали в тот период, а теперь думают, что все можно забыть».

­ний. Самоотверженно ухаживала за ним Зинаида Николаевна. В первых числах мая я приехала на дачу. Борис Леонидович, услы­шав мой голос, сказал: «Галя! Не обижайтесь на меня, но я не хо­чу, чтобы вы заходили ко мне в комнату. Я очень плохо выгляжу!» Больше я его так и не видела. Как мне говорили тогда и Алек­сандр Леонидович, и Зинаида Николаевна, оба предлагали Бори­су Леонидовичу позвать О. В. Ивинскую (Зинаида Николаевна даже сказала, что в это время куда-нибудь уйдет). Борис Леонидо­вич категорически отказался, говоря: «Я и так за многое буду от­вечать перед Богом!»

Умер он 30 мая. В Союзе писателей боялись, что похороны превратятся в демонстрацию, и поэтому было прислано несколь­ко человек для соблюдения порядка. Женя, Леня, Стасик и я по­ехали к председателю поселкового Совета и с ним направились на кладбище. Он предложил нам самим выбрать место.

Гроб от дачи до кладбища несли на руках, один сменяя друго­го. Вся дорога была заполнена людьми, все плакали. Из писате­лей я увидела только Паустовского и Ивановых (Федин был бо­лен, и от него скрыли смерть Пастернака, что его потом очень тя­готило). Над могилой произнес речь Валентин Фердинандович Асмус. Все слушали затаив дыхание, так как каждое слово вреза­лось в сердце. Всю ночь на могиле горели свечи, и народ до утра не расходился. Многие читали стихи Пастернака и стихи, напи­санные в память о нем.

Примечания

— редак­тор, жена С. Г. Нейгауза, автор воспоминаний о нем.

1. 3. Н. все-таки пошла к Фадееву, о разговоре с ним см. в ее воспоми­наниях.

2. См. об этом в воспоминаниях 3. Н. Пастернак.

3. В 1954 г. при капитальном ремонте дома.

­суждал такого рода вопросы; свидетельства тому сохранились в письме Пастернака от 2 мая 1959 г. к Пруайяр и воспоминаниях Крашениннико­вой («Новый мир», 1997, JSfe 1). «Благодаря художественным заслугам от­ца», как писал поэт, семья Пастернака «была избавлена от ограничений, которым подвергались евреи». Он был крещен в детстве тайно, и дома об этом не знали. Крестила его няня, глубоко религиозная крестьянка Акулина Гавриловна Михалина, сумевшая своими рассказами и совместными посещениями церкви пробудить у мальчика горячую любовь к Христу и желание причащаться. Это событие отразилось в воспоминаниях Юрия Живаго о нянюшке и детском восприятии Бога. «Сходные переживания веры в детстве» легли в основание многолетней дружбы Пастернака с Е. А. Крашенинниковой, которая передала его предсмертную исповедь своему духовнику о. Николаю Голубцову. Формальная сторона дела не ин­тересовала Пастернака: «правильное» ли было то крещение, «полное» или нет, —было для него несущественно, что давало определенную свободу в разговорах на эту тему (например, с Г. Нейгауз). Прекрасное знание цер­ковной службы, пополненное постоянным чтением Священного писа­ния, он пронес через всю жизнь. Душевная тайна приобщения никогда не становилась для него спокойной привычкой, но была «предметом редко­го и исключительного вдохновения», что нашло свое отражение в «Докто­ре Живаго» — не только в словах персонажей и в стихах, но и в духе всего романа.

1* Эфрон.