Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Анатолий Тарасенков

Анатолий Тарасенков

ПАСТЕРНАК

Черновые записи. 1934—1939

Первая встреча и знакомство с Борисом Леонидовичем — в редакции «Красной нови» литфронтовским летом 1930 года. Содержания разговора, который происходил уже на улице, не по­мню. Помню только, что мною в это время была задумана статья о творчестве Б. Л. в форме открытого письма к нему. О замысле этой статьи я рассказал Б. Л. Он был всерьез испуган, ибо считал, что раз статья будет написана в форме открытого письма, — ему придется отвечать. Испуг этот был вызван не содержанием ста­тьи1 (я о нем и не говорил Б. Л.), а самим фактом того, что, может, придется отвечать.

— вплоть до вечера Яхонтова, посвя­щенного Маяковскому (кажется, в 1932 г.), в Малом зале консер­ватории, — малопримечательны и неинтересны. Они не запомни­лись почти.

На этом же вечере Яхонтова, выйдя с Борисом Леонидови­чем во время перерыва в курительную комнату, мы сразу вступи­ли в горячий, взволнованный разговор о Маяковском. Б. Л. рас­сказывал, как до революции он явился однажды к Маяковскому в Питере в номер гостиницы, где он тогда жил. Дело было утром. Маяковский вставал с постели и, одеваясь, вслух читал «Облако в штанах» (куски из которого только что прочел Яхонтов, что и навело Б. Л. на это воспоминание)2. Горячая, не сдерживаемая ничем любовь к Маяковскому как к поэту и человеку наполня­ла все фразы Пастернака. В конце концов он расплакался как ребенок...

Значительно раньше, примерно в 1929 г., — первый разговор с Б. Л. по телефону. Я писал заметку о нем в МСЭ и просил по те­лефону дать его библиографию. Б. Л. нелепо извинялся за то, что ему надо на минуту отойти от трубки для того, чтобы снять трубу с перекипающего самовара. Потом он долго и подробно перечис­лял свои книги и статьи о себе. Я спросил, не может ли он дать мне прочесть «Близнец в тучах», которого я нигде не мог достать. Б. Л. просил меня вообще не читать этой книжки, ибо он не счи­тает ее сколько-либо заслуживающей внимания.

Возвращаюсь к более или менее связной хронологической последовательности.

Небезынтересно поведение Б. Л. на двух вечерах в клубе ФО-СПа, в 1932 г., где он читал стихи из «Второго рождения»3. Горячая взволнованность, прерывание ораторов репликами, стремление донести до аудитории и оппонента понимание содержания своих стихов... Горячая, взволнованная читка стихов, при которой ряд строк варьировался по сравнению с печатавшимся тогда в журна­лах текстом (вариации эти были, вероятно, импровизационными).

­гласился. Когда, подготовившись, я пришел «за кулисы» аудито­рии Политехнички, Б. Л. был очень удивлен, что будет какое-то вступительное слово, и довольно решительно отказался от этой части программы вечера. Мне пришлось смутиться, уступить сло­во председателю вечера К. Л. Зелинскому5, который начал что-то бормотать о своей просьбе к аудитории сообщить ему, Зелинско­му, в письменной форме впечатления от стихов Пастернака, — это, дескать, необходимо ему для критической работы о поэте... — и сесть на сцену в качестве слушателя-гостя.

Январь 1934 г. (или февраль!). По моей инициативе в кабине­те Каменева в изд. «Academia» — совещание по вопросу об изда­нии полн. собр. стихов только что умершего А. Белого. Я сделал сообщение о предполагаемом мною плане издания, настаивая на том, чтобы за основу принять тексты первых изданий «Золота в лазури», «Урны» и «Пепла», а последующие редакции поэта дать в примечании. Так — полагал я — будет дан исторический ракурс развития поэта. Мнения участников совещания (Л. Б. Каменев, Б. Пильняк, Г. Санников, К. Локс, Зайцев, Эльсберг, Пастернак и др.) разделились. Многие стояли за принятие основного текста в редакции позднейших пореволюционных годов (для «Пепла» и «Золота в лазури»). Я тогда задал публично вопрос Пастернаку: «Вот Вы, Б. Л., выпустили книгу «Поверх барьеров» в 1917 и 1929 гг. в разных вариантах. Какой вариант Вы считали бы наиболее до­стойным для своего будущего соб. сочинений?»

Б. Л. страшно заволновался, сказал, что очень трудно решить этот вопрос, что в конечном счете обе редакции имеют право на существование, а под конец заявил, что поэзия вообще страшна своей ответственностью перед читателем и что он мечтал бы о та­ком положении вещей, при котором можно было бы писать стихи, продавать их издательству, но с обязательством последнего, что оно опубликует их лишь после смерти поэта. Все это было сказа­но, конечно, лишь гипотетически, но отнюдь не в шутку...

Ряд встреч и разговоров дальше в 1934 г. Во-первых, — после опубликования первых «грузинских» переводов Б. Л. в «Извести­ях»6. Встреча у памятника Пушкину на бульваре. Я сказал, что пе­реводы эти прекрасны, но, пожалуй, это больше Пастернак, чем Грузины. Пастернак сначала поддакивал, а потом заявил, что, когда появится больше переводов разных грузинских поэтов (а они уже частично готовы), я увижу их индивидуальные лица, их несхожесть, а следовательно, частично сниму свое обвинение в субъективности переводов.

Летом 1934 года — сцена в садике Дома Герцена. Маленький (лет 13—14) сын Б. Л. 7 ссорится и дерется с мальчиком меньше его по возрасту. Увидя это, Б. Л. стал трагическим и взволнованным голосом умолять прекратить сына драку. Он вмешивался, разни­мал дерущихся и страшно волновался, хотя эта драка ребят, соб­ственно, носила почти шутливый характер.

­ность за предисловие к книге его «Избранных стихов», вышедших в ГИХЛе8. Б. Л. сказал мне, что, по его мнению, никто о нем еще не писал так «взросло», никто еще его так, как я, — хорошо — не понял (между прочим, впервые увидел и прочел Б. Л. это предис­ловие лишь после выхода книги).

экзальтированную восторженность. Кста­ти, по этому же поводу припоминаются еще два случая: примерно в конце 1930 года у Л. В. Варпаховского по моей инициативе была устроена читка поэмы А. Т. Твардовского «Путь социализма» (бы­ли Б. Л. с женой, Асмус с женой, Д. Рабинович, А. Лесс, А Мили-ковская, Л. В. Варпаховский, К. Вакс и др.). Не помню, что имен­но говорил Б. Л. о поэме Твардовского, но высказывался он во всяком случае крайне восторженно. Позднее, устраивая поэму для издания в «Мол. гв.», я попросил отзыв о вещи у Б. Л. Он охотно его дал, хотя и боялся, что его отзыв может создать лишь отрица­тельную для Твардовского ситуацию (я уверил Б. Л. в обратном).

Еще все о той же восторженности. Летом 1934 г., встретив меня на улице, Б. Л. внезапно заявил о желании чаще встречать­ся, разговаривать и сказал, что ему, в сущности, нравится сейчас литературная работа только четверых людей — Н. Бухарина, К. Федина, Ал. Толстого и... моя. Опять-таки — ни в какой мере не обольщаюсь и записываю лишь для полноты настоящей ру­копией, за достоверность которой и елико возможную точ­ность — отвечаю вполне.

Летом же 1934 года — разговоры о докладе Асеева на собра­нии московских поэтов, в котором последний противопоставил Б. Л. — Безыменскому. Б. Л. — по его утверждению — умеет хоро­шо писать, но не интересуется социализмом9. Безыменский во всем наоборот. Б. Л., сидя со мной в садике Дома Герцена, сильно возмущался лефовской схоластикой Н. Асеева и спрашивал у ме­ня совета — отвечать ли Асееву? Я настаивал. Б. Л. возражал с ка­кой-то детской беспомощностью: «Ну что я скажу?»

Все же он пришел на поэтическое совещание, которое состо­ялось через несколько дней, и произнес очень трудную речь, но речь яркую, полемическую и необычайно искреннюю. В «Лит-газете» в отчете о поэтическом совещании эта речь выпала поче­му-то (может быть, потому, что репортер не понял ее и не мог вос­произвести?).

«Если бы лефы могли рифмовать не на слове, а на нефти или, скажем, на прованском масле — они сделали бы это» (здесь Б. Л. ополчался на формализм лефов).

«Я не хочу, чтобы мы, говоря о своей любви и о своей сире­ни, обязательно указывали бы, что это не фашистская сирень, не фашистская любовь. Пусть лучше фашисты пишут на своих любви и сирени, что это-де не марксистская любовь, не марк­систская сирень. Я не хочу, чтобы в поэзии все советское было обязательно хорошим. Нет, пусть, наоборот, все хорошее будет советским...»

Речь эта, между прочим, была очень плохо понята и усвоена большей частью аудитории (правда, в ней, т. е. речи, было осо­бенно много всегдашнего пастернаковского косноязычия и ту­мана)10.

Летом же 1934 г. я показывал Б. Л. свое стихотворное добав­ление к предисловию к его «Избр. стихам», посвященное М. Гель-фанду. Б. Л. оно опять-таки очень понравилось, и он просил у ме­ня разрешения показать его своей первой жене.

­льеве и Я. Смелякове (между прочим: до статьи Горького «О лите­ратурных забавах»)11.

­ня с Б. Л. не было) Б. Л. жил в доме отдыха, в Одоеве. Я послал ему телеграмму с просьбой написать статью для «Знамени» о «поэтических» итогах съезда писателей. Ответная телеграмма мне (от 24 сент.):

«Статьи не ждите начале октября буду Москве сердечный привет. Пастернак».

Несколько раз за 1934 г. я просил у Б. Л. переводы грузинских поэтов для «Знамени». Б. Л. отказывал, говоря, что очень мало у него переводов с подходящей для «Знамени» тематикой (т. е. оборонной), стихи же с широкой общественной тематикой он стремится давать вместе (в одной «порции») с отвлеченно лири­ческими стихами в другие журналы, ибо так легче напечатать и отвлеченную лирику.

­теля 26/Х. 1934 г. 12 Встреча радостная. Б. Л. говорит о желании встречаться почаще, поговорить, дарит мне книжку Пшавела «Змееед» в своем переводе с надписью: «Дорогому Анатолию Тара-сенкову, с которым я дружить хочу. 26. Х. 34. Б. Я.».

Затем Б. Л. заявил, что он хочет подарить мне свою фотогра­фию, снятую в Одоеве местным любителем. Это — по словам Б. Л. — единственное удачное фото, снятое с него. Когда этот фо­толюбитель, местный житель (кажется, учитель), пришел со смешным фанерным ящиком и попросил Б. Л. разрешения снять его, — Б. Л. думал, что ничего не выйдет (из-за несовершенства аппарата). Поэтому держался перед аппаратом естественно, шут­ливо, не делал позы, не делал напряженного лица. Поэтому, веро­ятно, по словам Б. Л., фото и вышло.

­ния речи и потому, точно фиксируя содержание последней, сов­сем не претендует на передачу особенностей Пастернака-оратора, что сделать вообще крайне трудно вследствие эмоционального пас-тернаковского «косноязычия», образов фразы, повторений и т. д.). Итак — запись речи.

Сначала Б. Л. извинился за свою неподготовленность к до­кладу и обещал «загладить» эту оплошность дальнейшей работой. Надежда на то, «что мы с вами доживем до годовщины 1937 и 1941». «К этому времени появится, вероятно, не мало работ о Пушкине и Лермонтове. На съезде писателей много говорили об отставании прозы и поэзии. Правда, мы имеем много прекрасных прозаиков и несколько поэтов. Но голос внутренней совести еще сильней, чем речи на съезде, чем слабое, неяркое признание этого отставания. Я, — сказал Б. Л., — вполне сознаю, что у меня в творчестве нет еще ничего серьезного о нашем замечательном времени».

«Пушкин и Лермонтов. Мы еще дышим одним воздухом с ними».

«Не думайте, что, говоря о них двух, я делаю это потому, что диапазон моего невежества настолько широк, что я не могу охва­тить меньше двух».

«Пушкин и Лермонтов для меня пара. Лермонтов родился, когда Пушкину было 16 лет. Пушкин сделал все для Лермонтова. Лермонтов как белоручка пришел на готовое. Пушкин — строи­тель, созидатель, реалист. Мы не видим воочию 18-го века и по­тому можем верить в разные теории о нем. Это Пушкин заслоня­ет нам его. С Пушкина же начинается родной воздух 19-го века. От этого века к нам идут еще живые толки и слухи. Выражаясь в современных терминах, — я хотел бы провести аналогию между Пушкиным и Лермонтовым — и пятилеткой созидания и пяти­леткой освоения. Лермонтов обживал то, что создал Пушкин, а позднее это уже перешло в совсем интимные бытовые интона­ции "Детства, отрочества и юности" Льва Толстого».

«Нам, русским, всегда было легче выносить и свергать татар­ское иго, воевать, болеть чумой, чем жить. Для Запада же жить представлялось легким и обыденным.

».

После речи Пастернака, в перерыве, мы снова с ним говори­ли. Он просил звонить ему. Я спросил, будет ли он в ближайшее время в Москве. В это время Б. Л. уже окружила толпа людей, оче­видно добивавшихся его внимания и проч. Б. Л. смутился и начал наивно подмигивать мне и говорить, что он уезжает. Хитрость эта выглядела необычайно смешно и наивно.

22/XL 34. Б. Л. читал в Доме сов. писателя свой перевод «Змеееда» Важа Пшавелы. Перед чтением перевода он долго о чем-то умолял стенографистку, а потом начал речь.

«Я затормозил начало просьбой, чтобы не стенографирова­ли. Я несвязно говорю. Ну вот, она (жест отчаянья в сторону сте­нографистки) уже записывает...»

«Мне бы хотелось у кое-кого из поэтов, — вот, например, Смелякова, приостановить выступательную (или выступленчес-кую. — А. Т.) чехарду. Мы должны держать контакт. Дело в том, что нужно работать.

До 1931—32 гг. люди дрались, работали. Показалось, что к съез­ду писателей все вышли в люди, что все достигнуто и после съезда надо только выступать, конспектировать, подводить итоги. Как же двигаться дальше? Все время отказываешь, отказываешься, отказы­ваешься выступать. Получается эффект какой-то тайны, каких-то румян и белил. Надо теперь сделать обратный ход — выступить. Но выступать есть смысл, когда есть что-то новое. Представьте на­писанное вами письмо, которое вы будете десять раз слать адресату. Я в таком положении. Другое дело актер. Имея дело с твердым лите­ратурным текстом, он каждый раз заново переживает игру, подачу этого текста. Для выступающего поэта же эти нюансы несуществен­ны. Мое выступление, зиждящееся на уступке, — бессмысленно».

«Я прочту вам перевод замечательного грузинского поэта. Чем лучше поэт — тем всегда хуже перевод. Ведь поэт связан с языком, с временем, с тысячью других вещей — все это не пере­ведешь. Лучший поэт непереводим. Но все это я говорю об идеа­ле, а жизнь от идеала далека. Я прочту перевод поэмы человека, который был современником наших символистов. Это поэт тако­го размаха и масштаба, что давняя и не бедная поэтами грузинская литература, числящая у себя такое имя, как Руставели, следующим за Руставели по силе считает Пшавелу».

«Половина присутствующих, вероятно, представляет себе Грузию, Кавказ, знают, кто такие хевсуры, — ведь у нас сильно развился туризм. Хевсуры живут в высокогорном углу Грузии. У них первобытная культура, язычество смешано с христианст­вом. Стиль жизни хевсур так далек от нашего понимания, что есть легенда о том, что хевсуры — потомки заброшенных сюда и законсервировавшихся здесь в рыцарстве и романтике кресто­носцев».

«Пшавела происходит из народа пшава. Умер он в 1915 году. Был сельским учителем на родине. Бывал в России, состоял воль­нослушателем в университете».

«В прошлом году мы с Тихоновым, не сговариваясь, одина­ково подошли к переводам грузинских поэтов. Мы нашли мате­риал восхитительный и благодарный. Очень интересно в грузин­ской литературе переплетение влияний. Лермонтовский демон идет, по пониманию европейцев, от Платона. Между тем он вос­ходит через грузинскую литературу, повлиявшую на него, к пер­сидским легендам о дивах. Персидские дивы, попав в Грузию, пе­реросли в могучих черных духов — демонов (у Пшавела тоже есть Дивы). Лермонтов идет от Грузии. Но потом просвещенная гру­зинская литература стала литературой русской. Мера самобытно­сти в ней велика. Но даже в самобытности хевсурской формы Пшавела — влияние лермонтовского "Мцыри". Нашло себе отра­жение у Пшавелы и ницшеанство».

«Особо неприятно занимать мне чтением своего перевода молодых поэтов, — здесь в моем переводе нет неожиданностей и метафорических высот. Тут надо было быть классичным, про­стым. На меня сильнее всего действовали высокометафорические описания гор у Пшавела. Затем — мастерство компоновки. Пша­вела берет быка за рога, сразу начинает повествование. Здесь по­казаны борьба человека с семьей, человека с обществом. Сущест­во вещи — в содержании. Значит, вам будет скучно. Здесь есть, например, разговоры, которые бледнее описаний».

Затем Б. Л. читал поэму. Читал монотонно, однообразно. По ходу чтения он извинялся за «скучность» ряда мест, в неко­торых местах сокращал разговоры (т. е. диалоги) и рассказывал вкратце их содержание.

­но, хлопали, но все же было видно, что это лишь дань восхище­ния перед гением Б. Л., а вовсе не свидетельство того, что перевод «дошел», понравился.

Б. Л. спросил в перерыве мое мнение.

«дошла» из-за своего слишком отвлеченно-мифологиче­ского содержания. Б. Л. странно и невнятно поддакивал, что во­обще у него вовсе не означает согласия со слушателем, а лишь способ заявить, что он слышит и воспринимает обращенные к не­му фразы.

Вечер встречи московских и ленинградских поэтов с грузи­нами, происходивший в ДСП во время съезда (на этом вечере Б. Л. вдохновенно читал прекрасные переводы из Яшвили, Табид-зе, Гаприндашвили и др., всячески рекомендуя аудитории самих авторов), был гораздо ярче, интереснее. Я был тогда крайне утом­лен, а потому не записал и не запомнил говоренного Б. Л.

«Змеееда». Кажется, он даже назвал его тогда нудным. От нервного напряжения у Б. Л., по его словам, пошли лишаи, которые — он был убежден — пройдут вместе с окончанием этого замучившего его перевода. «Так, меж­ду прочим, и вышло», — сказал мне тогда Б. Л.

(Вся эта большая запись сделана 22—23/XL 34 г.)

К огромному моему сожалению, плохо помню большой раз­говор с Б. Л. на траурном митинге памяти Кирова (в правлении ССП). Единственно, что четко запомнилось, — характеристика Марины Цветаевой. Недавно она прислала Б. Л. письмо. Она превосходный поэт, говорит Б. Л., но я не знал, что она такая ду­ра. Прямо черт в юбке (очевидно, это намек на политическую оз­лобленность Цветаевой по отношению к СССР)13.

«Да, — ответил Б. Л., — звонил и сказал, что он — Хохлов. Я на это ответил — ну и что же из того? Хохлов сообщил, что писал обо мне в «Литгазе-те». Я опять задал ему тот же вопрос. Вообще из этого разговора ничего не вышло... Жаль, я не хотел обижать Хохлова»14.

— разговор с Б. Л. на творческом вечере Пет­ровского в Доме сов. писат.

Я: — Ну как поживает ваша генеральная проза?

Он: — Вы очень правы, называя ее генеральной... Она для ме­ня крайне важна. Она движется вперед хоть и медленно, но верно. Материал — наша современность. Я хочу добиться сжатости Пуш­кина. Хочу налить вещь свинцом фактов. Факты, факты... Вот возьмите Достоевского — у него нигде нет специальных пейзаж­ных кусков, — а пейзаж Петербурга присутствует во всех его ве­щах, хоть они и переполнены одними фактами. Мы с потерей Чехова утеряли искусство прозы. Горький — первый декадент. А все современники — и Бабель и другие — поэты. Очень трудно мне писать настоящую прозаическую вещь, ибо кроме личной по­этической традиции здесь примешивается давление очень силь­ной поэтической традиции XX века на всю нашу литературу. Моя вещь будет попыткой закончить все мои незаконченные прозаиче­ские произведения. Это продолжение «Детства Люверс». Это будет дом, комнаты, улицы — и нити, тянущиеся от них повсюду. Я по­нял недостатки «Охранной грамоты». Хоть я и давал там динамиче­ское определение искусства, но всю действительность ощущал только как материал для эстетики. Это плохо. Нужны факты жиз­ни, ценные сами по себе. Пусть это будет неудачей, я даже наперед знаю, что вещь провалится, но я все равно должен ее написать. 2— 3 года тому назад она была мне неясна, я давал слишком много «оценок» явлениям. Теперь это мне кажется наивным. Время раз­решило вопросы, встававшие тогда передо мной. Поэтому это бу­дет у меня честный роман с очень большим количеством фактов.

Стихи Д. Петровского Б. Л. слушал очень внимательно и с удовольствием. Когда Петровский говорил, что его стихи и он сам, может быть, недостоин внимания собравшихся, то Б. Л. ши­роко заулыбался, начал хлопать и кричать: «Достоин, достоин!..»

(Запись 30/1. 35)

Встреча с Б. Л. во время пленума правления ССП (в первых числах марта 1935 г.). Б. Л. улыбается, жмет руку: «Мы снова все встречаемся каждый день, как в дни съезда». Слово «съезд» (т. е. съезд писателей в августе 1934 г.) он произнес как-то подчеркну­то любовно и тепло.

«Знамени», после Парижского Конгресса. Вид у него был очень скверный, нездоро­вый. Б. Л. жаловался на то, что он не может работать, ничего не делает, не пишет, что на конгрессе ему было очень тяжело, ибо Эренбург и Мальро, по его мнению, хвалили его, Пастернака, не по заслугам. «Я чувствую себя очень скверно, одиноко. Захо­дил к вам летом, но не застал дома. Очень жалел».

«Знамени» (1935 г.) с моей статьей о грузинских переводах Пастернака15. В ответ на это он мне позвонил по телефону 20 сентября. Стал страшно бла­годарить за статью и уверять, что он делает это не потому, что ста­тья лестная, а потому что я, по его словам, очень верно установил генезис его удач. «Мы с женой читали вашу статью и чувствовали, что вы вошли в нашу жизнь. Критика должна продолжать дело, начатое поэтом. Вы это и сделали, вы продолжили ощущение моей дружбы с Грузией, ее природой, историей, поэтами. Ведь вы когда-то спорили со мной, не соглашались, а теперь вот хва­лите, — и я вам благодарен не за то, что хвалите, а потому, что я чувствую в этом непринужденность и искренность. А сейчас обо мне пишут и говорят разные положительные вещи как бы по принуждению».

«Литгазете»16. «Я, — говорит Пастернак, — на месте Семенова, сделав такой, как он, анализ, — ругал бы меня, а он хвалит». Я рассказал Б. Л., что мною написана ответная статья. Начал говорить о том, как Семе­нов каламбуры Пастернака принимает всерьез и на этом основа­нии строит философские выводы. Б. Л. живо ответил, что там, в статье, есть и совсем вздорные вещи, — после Ярополка Семено­ва нельзя, выходит, говорить «с пятницы я не вставал с постели»

(намек на истолкование Я. Семеновым цитаты «вода рвалась из труб, из луночек...»).

Затем шел разговор о творческом самочувствии Б. Л. Он жа­ловался на то, что как-то потерял себя, много спит, чувствует се­бя плохо, не может работать. «Но все же, — говорит Б. Л., — я по­советуюсь с врачами, — может быть, когда-нибудь что-нибудь еще напишу. (В этой фразе было очень много грусти и какой-то безнадежности.) Вот, предложили мне участвовать в переводах для армянской поэтической антологии, я отказался, — в ответ страшно обиделись, превратили мой отказ в целое политическое дело. Пришлось согласиться. Сейчас сижу и кропаю переводы Чаренца»17. Затем Б. Л. сказал, что сегодня он себя чувствует пси­хологически плохо, ему трудно говорить, что иначе он сегодня же увиделся бы со мной. Разговор окончился тем, что он уговорился позвонить мне в ближайшие дни и сказал на прощанье, что креп­ко, от души целует.

«Знамени» со своей статьей «Пастернак в кривом зеркале» и просьбой прислать мне его «Грузинских лириков». Б. Л. позвонил: «Я не знаю, что вам сказать о вашей статье, та, предыдущая, меня растрогала, а эту ведь вам, вероятно, не интересно даже было писать, опол­чаясь против очень плохой и неудачной статьи Семенова». Затем Б. Л. сказал, что авторских экземпляров «Груз, лириков» у него еще нет, и обещал позвонить 23-го, чтобы условиться о свидании.

23-го он позвонил, сказал, что чувствует себя значительно лучше, прошла бессонница и он рад будет меня видеть у себя 24-го в 9 ч. вечера. «Будет Олеша, а у жены — Сельвинские — вы ничего не имеете против этой компании?» Я сказал, что мне все равно. «Тогда обязательно приходите», — и начал подробно рас­сказывать, как пройти к нему в квартиру, через какой подъезд (там, где был вход раньше в «БСЭ») и т. д.

— именины Зинаиды Никола­евны. Были Мирский, Беспалов с Фрадой, И. Анисимов с женой, Сельвинский с Бертой Яковлевной, Нейгауз, Олеша с женой и др.

Разговоров было очень много. Не все запомнились. Говорили о новом романе Леонова. Олеша и Сельвинский сильно ругали его. Б. Л. защищал Леонова и говорил, что иногда он все же быва­ет настоящим художником.

­равившимся, что все это были глупости, самовнушение и что он снова может работать. Повел меня, Олешу и Мирского в комнату, где висят картины отца, подарил Олеше оттиск портрета Толсто­го работы своего отца и спрашивал, повесит ли он его у себя до­ма. Предлагал и мне. Я отказался, сказав, что у меня дома негде повесить.

Говорили о поэзии, о молодых кадрах. Б. Л. сказал, что моло­дежь пошла какая-то несмелая, недумающая, очень разгорячился и даже стучал ладонью по столу, повышая голос.

13. XI я звонил Б. Л. и просил перевести стихи А. Жида из его новой книги (для «Знамени»)18. Б. Л. сразу согласился, сказал, что очень любит меня и сделает поэтому перевод с удовольстви­ем. Затем заговорил о том, что он снова начал копаться в стихах, что задуманная проза, в сущности, не его дело, что он может пи­сать все равно лишь поэтическую прозу вроде «Детства Люверс», что с этим покончено, что ему надоели переводы (не грузинские, нет, — а переводы из Байрона и армянских поэтов, которые он недавно делал). «Только никому не говорите, что я пишу стихи, а то будут звонить из редакций и требовать, а я не хочу давать что-нибудь раньше весны».

­сты книги его стихов, переведенной кем-то в Чехословакии19. Это, по его словам, его очень растрогало, переводы вышли хоро­шие, раньше были за границей переведены лишь отдельные вещи в журналах, книга же переводится впервые. На прощанье Б. Л. сказал, что крепко целует меня. Уговорились, что стихи Жида по­шлю ему с курьером.

Вот кончается зима. За эти месяцы было много разговоров и встреч с Б. Л., но по дурацкой лени они не записаны, хотя в них много было более интересного, чем в предшествующих. Но все же попробую вести нить записей.

Стихи А. Жида Б. Л. перевел (см. № 1 «Знамени» за 1936 г.). Я заходил к нему за готовым переводом сам. Встретились, расце­ловались. О чем-то долго говорили, стоя в прихожей.

Основные встречи и разговоры с Б. Л. в Минске на пленуме ССП в феврале 1936 г. Помню радость от примирения Б. Л. с Асе­евым, восторги перед стихами Б. Корнилова «Как от меда у мед­ведя зубы начали болеть» и замечательную остроту, сказанную в пьяном виде о Л. Субоцком: «Я знаю консервы из крабов, из ки­лек, из чего хотите, но я не знал, что бывают консервы из челове­ческой сути». Это он сказал Щербакову, когда возвращался с дачи Голодеда 17/П.

«Знамени». Он говорит, что они обе­щаны «Кр. Нови», но он постарается дать их не туда, а в «Знамя», ибо ему нравится подобравшаяся в «Знамени» компания — Лугов-ской, Мирский, Петровский.

Говорит, что он очень больно и тяжело ощущает разрыв меж­ду словами и делом: все обещают писать, а работают плохо. Похо­же на то, говорит Б. Л., когда ночью едешь на авто в ярком свете автомобильных фар, — деревья, люди существуют рядом, а их не видно. Не надо забывать, что они реально существуют.

29/П разговор по телефону с Б. Л. (позвонил он сам). Гово­рит, что ужасно переживает статью «Правды» о М. Шагинян20 и смерть академика Павлова. Настроение отчаянное. Надо встре­титься, поговорить. Уславливаемся о том, что он, может быть, придет вечером ко мне, а если и не придет — то за обман это счи­таться не будет. Тогда он сам позвонит мне 2/Ш.

Все же вечером Б. Л. не пришел.

«Страны Муравии» в ДСП21. Вещь он оценил очень высоко, со­глашался со мной, что она написана в ритме английской баллады, очень хвалил Твардовского, к сожалению, более точно его выска­зываний на эту тему не помню. Через несколько дней Асмус пере­давал мне фразу Б. Л. о Твардовском: «Это настоящий человек».

­следние предшествующие дни. Они будут здесь позже. Сейчас запи­сываю разговор Пастернака у меня дома 12/Ш (были Е. Крекшин, Б. Закс, С. Закс, О. Грузинова и я). Неожиданно пришел Пастернак для того, чтобы посоветоваться о том, стоит ли ему выступать на дискуссии в ССП по поводу формализма и статей «Правды». «Сто­ит ли выступать и тем самым рисковать — по этому поводу?»

Записываю отдельные фразы и определения, ибо разговор но­сил общий и крайне хаотический характер. Пастернак был крайне взволнован, говорил с необычным даже для него волнением и воз­буждением. Он говорил о том, что вся эта теперешняя история но­сит характер странный, волнующий, мешающий работать.

— Наше время носит шекспировский характер. Мы вовле­чены в историю, в судьбу Франции, Германии. Наше государст­во становится из объекта — субъектом истории. Вот единый фронт на Западе... Ведь у нас для них есть лицо, которое мы еще сами не видим.

— «Известия» за последние 2 года проводили эмансипацию. Для этого Бухарин туда и был посажен. Вот за границей единый фронт с нами. Но ведь для того чтобы им забросить свою чалку, нужен крюк, за который они должны зацепиться. «Известия» были таким крюком. А теперь я не знаю, зачем издавать «Извес­тия», — можно просто удвоить тираж «Правды».

— «Правда» пишет непонятно. Чего хотят? Учителя, кото­рые требуют ясности, должны сами быть ясны.

— Разговор носит характер спора о терминах. А вы себе представляете всю даль, которая отделяет термин от действи­тельности?

— Социалистический реализм был выдвинут как лозунг, когда все начали говорить, что уже начало все устаиваться, в «Из­вестиях» тогда начали печатать природу и фото с улыбками. Тогда Горький прибавил революционную романтику. Лирика не гово­рит слово «любовь», это для нее постоянно решаемая проблема. Люди же осознают социалистический реализм как коммутатор, куда можно включаться.

— Формализм — это то, что я вам когда-то говорил о вы­рождении лефов, — если бы можно было рифмовать не только слова — они дошли бы до того, что рифмовали бы на маслах, на дереве.

— Наша жизнь стала самостоятельной, она ожила нервами, она полна неожиданностями. Вот коллективизация. Создавалось какое-то костоломное русло. Много жизней туда ушло. Но и хотя и знали, что жизнь пойдет по этому руслу, даже то, что она пош­ла, — есть великолепная неожиданность. Такая же неожидан­ность, подарок — стахановство.

У нас еще не XIX век социализма, когда, набив оскомину и получив изжогу, начинают писать «Мадам Бовари». Я писал ро­ман о неудачах, успехах и неправильных пониманиях коллекти­визации. Но не вышло.

— Я хочу быть советским человеком.

— Мало быть просто «советским», нужно к этому прилага­тельному какое-то существительное. У нас же часто обходятся без этого.

— Поговорки «Не моим носом рябину клевать» или «На воре шапка горит» — это тоже формализм? Почему, дескать, «горит»?

— Вот было недавно. В газетах природа, снимки с улыбками. Выходишь на трибуну с каким-то подъемом, говоришь, пишешь с подъемом. А сейчас каждый себя подавляет. Говоришь то, что до тебя уже сказано...

— Вместо кругов по воде от брошенного камня (опубли­кованных стихов, речи) вдруг начинают лететь стеклянные брызги.

— Ведь, казалось бы, все становится свободней, мы накану­не демократизма, казалось бы, и цензура должна быть ослаблена, а винт закручивается по нарезу22.

На прощанье я благодарил Б. Л. за цикл стихов, передан­ный им накануне для «Знамени». Он отмахивался и утверждал, что они написаны плохо, риторично, что все это сделано только для того, чтобы высказаться, что из последнего стихотворения (посвященного Г. Леонидзе) он выкинул много строф с описа­нием Тифлиса, Грузии. «Все это сейчас не нужно»23.

Теперь записываю разговоры, происходившие накануне, 11/Ш. 36. Мы условились с Б. Л., что он зайдет ко мне вечером домой и принесет стихи для «Знамени». Затем через час он по­звонил и попросил прийти в ДСП к 8. 30 — он передаст мне сти­хи там. Я пришел. За столиком в ресторане Пильняк, Бехер, Па­стернак, Чеботаревская, еще какой-то немец и я. Разговор о дискуссии в связи с формализмом. Пастернак говорит, что дискуссия происходит потому, что действительность недоволь­на искусством, но выражает это недовольство глупо, неумело; термины «формализм», «натурализм» ничего не значат, ими жонглируют без толку; если завтра будет новая кампания, те же люди будут говорить снова, может быть даже обратное по смыс­лу. Затем он передал мне стихи, сказал, чтобы я их прочел дома, сейчас не глядел, что стихи эти плохи1*, что вообще ему труд­но, — и увел меня на заседание, где Мальро говорил по-французски длинную речь о работе бюро, созданного конгрессом обороны культуры. 72////. 1936

В дни произнесения речей Б. Л. на дискуссии в ССП и свя­занных с этими выступлениями статьями я с Б. Л. почти не гово­рил. Отмечу лишь две его реплики. После первой речи (13/Ш 36) Б. Л. был очень растерян и смущен своей неудачей. Он спросил мое мнение о его речи. Я сказал, что первая ее половина была за­мечательна, а затем он сорвался и начал говорить узкоцеховые, неверные вещи. Б. Л. грустно и утвердительно качал головой. По­сле второй речи (16/Ш. 36) Б. Л. жаловался, что ему мешал гово­рить Гидаш, — когда Б. Л. говорил о партии, Гидаш, сидя в первом ряду, укоряюще и неодобрительно качал головой24.

«Нескольких стихотворений». Б. Л. ска­зал, что он сомневается — стоит ли печатать эти стихи, не плохи ли они, — он-де говорит, конечно, не с главлитовской точки зре­ния, — и просил ответить на это со всей искренностью. Я отве­тил, что об этом и речи быть не может, что стихи великолепны. «Ну ладно, — сказал Б. Л. — Я вам занесу их сегодня вечером до­мой или завтра днем в редакцию». Затем я передал Б. Л. предло­жение Рейзина — снять заголовок с 3-го стихотворения («Похо­роны товарища») и изменить в нем строки


Счастливою толпой...

Б. Л. говорил, что Рейзин на редкость угадал, — он сам ре­шил снять эту строфу, а насчет заголовка он подумает. Затем он сказал, что это стихотворение вылилось у него на основе впечат­лений от похорон Н. Дементьева, — но потом вещь приобрела бо­лее широкий, общий смысл.

«Но это же — работа, моя естественная роль в жизни. Когда выступает Никулин в роли на­родного трибуна и начинает поучать — это очень тяжело. Откуда это право у Никулина, у Гидаша? Ведь вы знаете, как я всегда про­тестую против моего возвеличивания, — зачем же так и в таком тоне надо было говорить Гидашу» (Гидаш на дискуссии в ССП Убеждал Пастернака в том, что он, Пастернак, средний поэт).

Я сказал Б. Л., что я плохой советчик, — вот посоветовал ему выступить, а вышли такие неприятности. «Ох, что вы, — сказал Б. Л., — я сам виноват, я сорвался и понес околесицу. И вообще не умею говорить». Затем последовали приветы редакции и прощание.

Беглые (гл. образом телефонные) разговоры за это время (до 5/V— 36) не записаны. Упомяну лишь о большом вечере красноар­мейской самодеятельности в Большом театре, в апреле, на кото­ром Б. Л. был в ложе «Знамени» со своей женой. Вечер ему не по­нравился, он говорил, что большинство плясок и хоровых номе­ров повторяют дурные оперные традиции. Уехал он с вечера еще до его окончания. Позднее, 3/V-36, Б. Л. возвращался к этому и говорил, что после вечера ему звонили из Штаба Моск. Воен. Округа и просили высказать свое мнение, Б. Л. отозвался резко отрицательно, по его словам. Сотрудник, разговаривавший с ним, сказал, что он согласен с Б. Л. и что 3/4 программы этого концерта, когда он показывался съезду ВЛКСМ, были сняты.

­го был флюс, вырывали зуб и проч. Шел долгий разговор о поэзии и положении в литературе, даже шире — о действительности. Па­стернак рассказал, что он только что кончил работать над перево­дом одной историко-военной драмы Клейста25 (которую он хочет предложить напечатать «Знамени»), а теперь начинает работать над поэмой по историко-революционным материалам, вещь бу­дет сделана по типу поэмы о 1905 г. Я предложил устроить у меня, у Б. Л. или у Рейзина читку перевода драмы Клейста, но Б. Л. от­казался из боязни того, что на подобной читке в благодарность за выпитый чай не будут высказаны искренние мнения.

Самым ужасным в сегодняшнем положении вещей Пастер­наку представляется некий тон благополучия и молчалинства, ус­тановившийся в литературе. «Даже родственники Андрея Белого, мои друзья, жители Арбатского района, — и те делают удивленно-изумленные шокированные лица, когда я выкидываю какое-ни­будь коленце, вроде того, как я сказал на дискуссии о том, что по­нял коллективизацию лишь в 1934 году. У нас отсутствует борьба мнений, борьба точек зрения. И даже по-своему честные люди начинают говорить с чужого голоса. Я вот верил в Бухарина, — го­ворит Б. Л., — думал, что он принципиален, из-за того что был сотрудником "Известий", не ходил в "Правду" (хоть меня туда и звали), знал, что это две враждующие газеты. А, оказывается, и Бухарин печатает статьи все с того же, общего голоса. Мне предложили в первомайских "Известиях" высказаться на тему о свободе личности. Я написал, что свобода личности — вещь, за которую надо бороться ежечасно, ежедневно, — конечно, это­го не напечатали... А что делается в "Правде"! То печатают статьи Вали Герасимовой против штампа и обезличенное™ показа ге­роя, а то вдруг вслед за этим начинаются окрики, что кто-то поз­воляет себе сметь свое суждение иметь. У нас трудное время. Мы находимся в подводной лодке, которая совершает свой трудный исторический рейс. Иногда она поднимается на поверхность, и можно сделать глоток воздуха. А нас вместо этого уверяют, что едем мы на прекрасном корабле, на увеселительной яхте и что во­круг открываются великолепные виды. И люди начинают этому верить и искренно поддакивать. Даже такие понимающие люди, как Буданцев, начинают соглашаться со всей этой чепухой. Я свою задачу вижу в том, чтобы время от времени говорить резкие вещи, говорить правду обо всем этом. Нужно, чтобы и другие начали. Когда люди увидят упорство повторения одной и той же мысли — они смогут увидеть, что надо менять положение вещей, и, может быть, оно действительно изменится. У нас иногда начинают де­лать либеральные экивоки и говорить, что можно писать и о люб­ви и о природе. Кому это нужно? Разве дело для искусства в те­мах? Художник каждый раз по-новому решает эти темы. И вовсе не о многом хочется писать, — вот этого-то и не понимают раз­ные специалисты по президиумам вроде Кирпотина.

Мне противен всякий уют, всякая привычность и устойчи­вость. Даже когда у лефов, еще при Маяковском, начал организо­вываться какой-то свой, пусть даже лефовский уют, — я против этого решительно протестовал. У нас люди привыкают к автома­тическому мышлению и начинают попугайничать».

­ми, вернулась отсутствовавшая Зинаида Николаевна, и разговор стал гораздо более бытовым. Примечателен был рассказ Б. Л. о его поездке на завод «Шарикоподшипник», в 1932 году, вскоре после 23 апреля, когда организовался Оргкомитет26. Это была длинная, смешная и путаная история о том, как Пастернаку зво­нил с завода некий N, рабочий, приглашал на завод. Б. Л. поехал туда, читал по радио стихи, не понимал, кому это нужно, затем по­шел в гости к N. благодаря его усиленным приглашениям. «Я по­мню, — говорит Б. Л., — пустую комнату, в которой бессмысленно орал громкоговоритель, спящих детей и начало выпивки. Затем явился какой-то товарищ, выпивка разгоралась, мы уже все пере­шли на "ты" и стали друзьями. Во втором часу ночи (а приехал я на завод в 12 ч. дня) меня взялись отвезти домой на машине. Вый­дя во двор, мы столкнулись с кем-то и страшно поспорили, чуть не подрались, — оказалось потом, что это начальство моего ново­го друга. Как я попал домой, не помню. На следующий день N. звонит ко мне, обращается на "ты" и просит разрешения при­ехать по крайне важному делу. Оказывается, за пьяный скандал его выгнали с работы и лишили казенной квартиры. Пришлось его устраивать на новую работу через Тройского. С тех пор он пе­риодически звонит мне, теряя работу, и я снова и снова устраиваю его. Давно он уже не звонил — значит, скоро позвонит»27.

­дробно, с массой живых деталей.

Затем Андроников показывал свой имитационно-пародий­ный номер «Пастернак» (а также Толстого и др. из старого), Б. Л. смеялся до слез, потом подробно говорил Андроникову о том, что он считает в его номере наиболее удачным, что спорным. Все это длилось почти до 3-х часов ночи.

На этой же вечеринке Б. Л. обещал мне в скором времени дать для «Знамени» свой перевод одной из пьес Клейста, близкой по теме журналу.

25/V он без всякого предупреждения пришел в редакцию и принес «Принца фон Гомбургского» в перепечатанном на ма­шинке виде, с рядом рукописных поправок. «Вот — хочу вам предложить напечатать. Хорошо было бы, если бы вы прочли до завтра. Знаю заранее, что ставлю вас в глупое положение. Нужны деньги. Требуют за квартиру28. Я бы отказался, мне не нужно, но на свете есть жены. Ужасно глупо устроены дела в Литфонде — там спрашивают, какие вам нужны курортные путевки — бесплат­ные, в рассрочку или за наличный расчет. Я попросил за наличный расчет, а оказывается, что тут же при этом можно взять взаймы де­нег и ими заплатить за эти путевки. Ведь уже установился такой режим, что можно жить на литфондовские займы и питаться с ут­ра до вечера на заседаниях и банкетах. Это безобразие. Я хочу жить честно и в случае нужды переиздавать книги».

­лефону, выражал наш общий восторг по поводу «Принца фон Гомбургского», обещал Б. Л. его напечатать и спросил, не зака­зать ли предисловие к переводу Асмусу. Б. Л. сказал, что он сам охотно напишет предисловие.

28/V Пастернак снова зашел в редакцию. «Я зашел для того, чтобы попросить у вас папиросы. Я боюсь много курить и поэто­му не ношу с собой папирос. Этот Лаврушинский переулок меня одолевает. Как вы думаете, — обращается Б. Л. к присутствующе­му Саянову, — сколько мне просить за строчку стихов новой кни­ги? Меня подбивают издать ее, говорят, что вот, мол, у вас новые в «Знамени», — значит, их заметили и зарегистрировали в каком-то ЗАГСе. А с квартирой прямо ужас — в прошлом году перед отъ­ездом за границу мне пообещали бесплатную квартиру в Доме специалистов, но не дали. Из писателей в Доме специалистов получил квартиру один только... скрипач Ойстрах. Теперь гово­рят — давайте 25 тысяч за квартиру в Лаврушинском. Я пошел к Щербакову — он мне говорит — "Этот ведь дом строящийся на демократических началах, вот потому с вас и требуют деньги". Ну вот — показали ноготок демократизма и требуют за него 25 ты­сяч. А мне, в сущности, и квартиры не надо, хочу работать». Затем шел разговор о предполагаемом предисловии к переводу из Клей­ста. Пастернак подтвердил, что он охотно напишет это предисло­вие, но не так уж скоро. Я дал Пастернаку № 5 «Знамени» и ска­зал, что Эренбург там пишет о нем. Долматовский и Саянов пред­ложили прочесть это место вслух, но Б. Л. запротестовал. Попро­щался, ушел. Через час — звонок. «Это вы, Толя? Я хочу вам ска­зать, что прочел страницы Эренбурга обо мне и Маяковском. Все это неверно. Не так. Я вовсе не читал стихи Эренбургу в первую встречу. Наоборот, он читал мне свои. Вначале Эренбург не пони­мал и не принимал меня и А. Белого. Это Брюсов убедил Эрен­бурга, заставил его читать и понимать мои стихи. Вообще мало мне нравится, как пишет Эренбург. Все это как-то бескостно, все у него взято с кондачка. Даже стиль. Он, конечно, пишет обо мне с самыми лучшими намерениями, я это знаю, но все же это все неверно. Вот в Париже я говорил ведь серьезные вещи, а он все свел к фразе о том, что "поэзия в траве"29. Я превращен в какого-то инфантильного человека, и я вовсе этого не хочу».

Делаю последнюю, очевидно, запись 4 июня 1937 года, уже после того, как подверглись сокрушающей критике мои статьи о Пастернаке30, после того как мы поссорились с ним в ноябре 1936 года...

Летом 1936 года я раза три-четыре был у Пастернака на даче. Это были странные беседы-споры, в которых я уже чувствовал себя удаляющимся от Пастернака, все еще стремясь, однако, как-то понять его. Однако это понимание становилось все более при­зрачным. Все более неприятными мне становились Пильняк и Сельвинский, дружившие с Б. Л. Я ему об этом прямо говорил, и он, полусоглашаясь со мной, тем не менее продолжал с ними находиться в близких отношениях. В более резкой форме мы рас­ходились по вопросу о Павле Васильеве, которого Б. Л. считал та­лантливым и значительным поэтом31.

­роде, Жарове или Алтаузене — все шло хорошо. Как только захо­дила речь о больших литературных вопросах — понимание взаим­но ослабевало.

­бовал интервью репортер об обслуживании переделкинских дачников гастрономом32. Б. Леонидовича хотели даже заставить сняться на фоне грузовика, привозившего в Переделкино про­дукты...

«Литгазеты» одолевал Б. Л., требуя, чтобы тот высказался по поводу каких-то событий. С величайшей неохотой и трудом Б. Л. под влиянием П. Павленко решился на этот шаг.

Говорил — очень неопределенно — Б. Л. о своем романе, ко­торый он продолжал писать. С огромным увлечением прочел книгу Тарле о Наполеоне, которую я ему дал. Рассказывал о том, что читает сейчас многотомную историю франц. Революции — Мишле.

­тов (Каменев — Зиновьев)33. По сведениям от Ставского, Б. Л. сначала отказался подписать обращение Союза писателей с тре­бованием о расстреле этих бандитов. Затем, под давлением, со­гласился не вычеркивать свою подпись из уже отпечатанного списка. Выступая на активе «Знамени» 31 августа 1936 г., я резко критиковал Б. Л. за это. Очевидно, ему передал это присутство­вавший на собрании Асмус.

Когда после этого я приехал к Б. Л. — холод в наших взаимо­отношениях усилился. И хотя Б. Л. перед наступавшей на меня Зинаидой Николаевной, которая целиком оправдывала поведе­ние мужа в этом вопросе, даже несколько пытался «оправдать» мое выступление о нем, видно было, что разрыв уже недалек.

­чу к нему приехать и поговорить. Ответа не было. На банкете в честь новой конституции — в ДСП — у нас с Б. Л. зашел разго­вор об этом письме. Б. Л. вилял, не отвечая мне прямо даже на во­прос о том, почему он на него не ответил. Затем разговор зашел почему-то об А. Жиде34. Оба мы были в некотором подпитии, и формулировки звучали резко, определенно. Дело свелось к то­му, что Б. Л. защищал Жида (речь шла о его книге, посвященной СССР). Я резко выступал против. Если припомнить, что летом мне Б. Л. рассказывал о своем разговоре с А. Жидом, в котором тот отрицал наличие свободы личности в СССР35, — то эти вы­сказывания Пастернака приобретают определенный политичес­кий смысл. В результате этого разговора произошла резкая ссора, разрыв. Б. Л. заявил, что я говорю общие казенные слова и что разговаривать со мной ему неинтересно.

Позднее об этой нашей беседе, которую слышали многие (Долматовский, Арк. Коган и др.), говорил в своей речи Ставский36.

В октябре месяце 1939 года я, Евгеньев, Данин и Алигер разго­варивали о Пастернаке. Я вспомнил перевод, сделанный Пастер­наком несколько лет тому назад (Клейст «Принц Гомбургский»). Евгеньев сказал, что он редактирует для издательства сборник пе­реводов Пастернака37, и спросил меня — не думаю ли я, что можно в этот сборник включить «Принца Гомбургского». Я ответил утвер­дительно. Здесь же возникла идея напечатать «Принца Гомбургско­го» и в «Знамени»38. Евгеньев через несколько дней добыл у Пас­тернака рукопись перевода, принес ее в «Знамя» для перепечатки и сказал, что Б. Л. просил перепечатать несколько экземпляров пе­ревода, но не читать, пока он не поправит текст после машинки. Через несколько дней Б. Л. позвонил мне. Его разговор был очень приветлив и сводился к тому, что у него, Пастернака, ничего нет против меня, что надо все, происшедшее три года тому назад, пре­дать забвению и т. п.

— Вы мыслили всегда даже гораздо более самостоятельно, чем многие другие, и не ваша вина, что вы сдали кое в чем перед натиском времени. Когда весной Усиевич начала кричать о вас в связи со мной — я звонил ей и очень просил ее прекратить это де­лать2*. Я хочу вас видеть и обо всем поговорить.

— твердое ли у «Знамени» намерение печатать «Принца Гомбургского». По его мнению, сейчас причи­ны для ненапечатания отпали в связи с заключением советско-германского договора о дружбе.

­ду это отстаивать перед редколлегией, если понадобится.

1 ноября 1939 г. я позвонил Пастернаку. Он не мог подойти к телефону, но через полчаса, узнав от жены о моем звонке, про­телефонировал мне сам. Я попросил разрешения зайти вечером к нему. Он пригласил меня к 10 часам вечера.

Я пришел. Сразу начал большой разговор о «Гамлете», кото­рый Б. Л. перевел.

«Перевод уже вчерне готов. Как возникла его идея? Ко мне давно обращались Мейерхольд, МХАТ и другие. Еще раньше— 10 лет назад — издательство "Academia". Но я отговаривался и от­сылал издателей и театры к старым переводам Соколовского, Кронберга. У меня с детства осталось впечатление, что эти пере­воды, несмотря на их провинциализм, характерный для конца прошлого века, — поэтичны, в них есть Шекспир. Потом переве­ли, по слухам, "Гамлета" Лозинский и Радлова. Я заранее — до знакомства с ними — положительно относился к этим перево­дам, я ведь знаю, как Лозинский перевел Данте. Мне казалось, что это хорошие поэты, у меня было доверье к ним, и я не хотел вставать по отношению к ним в позу человека, который оспари­вает сделанное ими.

"Гамлета"39. Сначала я сделал черновик — я буквально переписал "Гамлета" с английского на русский, почти механически. Потом я отложил эти черновики в сторону и лишь спустя некоторое время начал сличать свой чер­новой перевод с переводом Лозинского. И вот я обнаружил, что на 1000 примерно строк 5 у меня буквально, слово в слово совпа­дают с Лозинским. Я ужаснулся.

Я хотел писать ему письмо и поздравлять его со своей неуда­чей40. Но, поразмыслив, понял, что это ни к чему, что я не могу на этом деле даже просто терпеть материальный ущерб и на свой счет воздвигать Лозинскому памятник. Я понял, что работа моя еще не начата. Я нашел новый прием — ритмическое волнообраз­ное движение строк — и этому ритму подчинил идею строенья своего перевода41. И тогда, в общем потоке нового ритма, мне уже не понадобились мои строки, совпадавшие с Лозинским. Они ес­тественно нашли себе замену... Потом началась работа по сверке переводов Соколовского, Кронберга, Радловой, Лозинского. Я нашел, что у этих переводчиков из поколения в поколение идут некоторые однотипные примитивные ошибки, — они, значит, за­имствовали их друг у друга, не разобравшись в некоторых тонко­стях английского. И теперь мой перевод удовлетворял меня, если вообще что-либо удовлетворяет из сделанного. А ведь это бывает так редко...

И тут же страшное известье о смерти матери, которое я пере­жил этой осенью...»

Затем речь зашла о том, кто же Шекспир — актер, извозчик, Бэкон, Ратлэнд?

— Бен Джонсона, Марло и других.

«Я верю в демократичность Шекспира — этот воздух приро­ды, это ощущение вечеров, утр, — это оттуда. В такие минуты я верю, что Шекспир, как Ломоносов, пришел как-то утром на лондонскую заставу с обозом извозчиков. На заставе был какой-то театр, вроде загородного "Яра", куда ездила веселиться аристо­кратия. Шекспир держал стремя... Потом он стал хозяином из­возного двора, у него была артель. И вот ночью, подвыпив, дво­рянин выходил на улицу и кричал: "Эй, вы, шекспировские..."»42

«Но с другой стороны, у Шекспира есть огромный внутрен­ний аристократизм в "Гамлете". Он смутно был проявлен другими переводчиками, я его делаю резким. Ведь Гамлет — престолонас­ледник, цесаревич, Кока эдакий, Котик Летаев, что ли... Я был по­трясен совпадением строя мышления монологов Гамлета и писем Эссекса. Шекспир чувствовал аристократическую тему "Гамлета" изнутри, как свою... Имена Розенкранца и Вольтиманда — это имена подлинных датских студентов, учившихся во времена Шек­спира в одном из университетов Италии. Откуда такие познания, такие сведения у Шекспира, если он был человеком из народа?

­тывал чувство, что все это зря, хотя, казалось бы, должен был я у Сахновского в ногах из благодарности валяться».

«А потом — вы знаете — после смерти Шекспира появился некий Довенант44. Он был литератор. Во времена пуритан он эми­грировал из Англии. В те годы Шекспир и вообще театр считался грехом, "контрреволюцией". Затем Довенант вернулся по своим делам в Англию. Сейчас его назвали бы диверсантом. За него хо­датайствовал Мильтон. Он был у них Луначарским... Затем пере­ворот. Теперь уже Довенант ходатайствует за Мильтона. А затем Довенант объявляет себя незаконным сыном Шекспира, рожден­ным где-то в оксфордской гостинице. Он еще знает быт, знает анекдоты о Шекспире. Театр в это время возрождается золотой молодежью... Но это не искусство, а бардак, скорее. Там больше насчет клубнички. И вот Довенант начинает зачем-то переделы­вать для этого театра Шекспира — причем от поэзии ничего не остается. Одна сплошная пудра. Так идет судьба Шекспира. И вот теперь я работаю. Что важней у Шекспира — сюжет: он пошел, он сделал, он сказал — или нечто другое? Что делать? — театральный плафон или человечность? Шекспир мне дорог за человечность, и этим он превосходит своих современников».

* * *

«Мы пережили тягостные и страшные годы. Нет Тициана Табидзе среди нас. Ведь все мы живем преувеличенными востор­гами и восклицательными знаками. Пресса наша самовосхваляет страну и делает это глупо. Можно было бы гораздо умней. На вос­клицательном знаке живет Асеев. Он каждый раз разлетается с объятиями и вскриками и тем вызывает на какую-то резкость с моей стороны. Все мы живем на два профиля — общественный, радостный, восторженный, — и внутренний, трагический. Мне так было радостно когда-то, что Грузию я мог воспринять с ее по­эзией искренне, от сердца — и под восклицательным знаком, что совпадало с тоном времени. И вот когда в разгар страшных наших лет, когда лилась повсюду в стране кровь, — мне Ставский пред­ложил ехать на Руставелевский пленум в Тбилиси45. Да как же я мог тогда ехать в Грузию, когда там уже не было Тициана? Я так любил его. А тут бы начались вопросы о том, как я был с ним свя­зан, кто был связан со мной и т. д. А что же не глядели, когда я связывался? Почему тогда это приветствовали? — помните мин­ский пленум? Почему это поощрялось? Я отговорился только тем, что у меня жена была на сносях. Я не поехал в Грузию...»

«Говорят, Тициан жив. Я надеюсь на это».

«В эти страшные и кровавые годы мог быть арестован каж­дый. Мы тасовались, как колода карт. И я не хочу по-обыватель­ски радоваться, что я цел, а другой нет. Нужно, чтобы кто-нибудь гордо скорбел, носил траур, переживал жизнь трагически46. У нас трагизм под запретом, его приравнивают пессимизму, нытью. Как это неверно! Трагичен всякий порыв, трагична пора полового со­зревания юноши, — но ведь в этом жизнь и жизнеутверждение. Ужасен арест Мейерхольда и арест его жены47. Конфискована его квартира, имущество. Но если он жив, если он выйдет на свобо­ду — его жизнь будет трагически озарена, и, может быть, это нуж­но обществу. Иначе жизнь постна. И нужен живой человек — но­ситель этого трагизма...»

«В эти страшные годы, что мы пережили, я никого не хотел видеть, — даже Тихонов, которого я люблю, приезжал в Москву, останавливался у Луговского, не звонил мне, при встрече — пря­тал глаза. Даже Вс. Иванов, честнейший художник, делал в эти го­ды подлости, делал черт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить в неприкосновенности свою берлогу — искусст­во. Его, как медведя, выволакивали за губу, продев в нее железное кольцо, его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказ­ки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу — в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым понравилось быть медведями, кольцо из губы у них вынули, а они все еще, до­вольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике».

Затем мы с Б. Л. вышли из дому, он пошел проводить меня на трамвай. По дороге он мне сказал:

«Под строгим секретом я вам сообщу, что в Москве живет Марина Цветаева48. Ее впустили в СССР за то, что ее близкие ис­купали свои грехи в Испании49, сражаясь, во Франции — работая в Народном фронте. Она приехала сюда накануне советско-гер­манского пакта. Ее подобрали, исходя из принципа "в дороге и веревочка пригодится". Но сейчас дорога пройдена, Испания и Франция нас больше не интересуют. Поэтому не только веревоч­ку, могут бросить и карету, и даже ямщика изрубить на солонину. Судьба Цветаевой поэтому сейчас на волоске50. Ей велели жить в строжайшем инкогнито. Она и у меня была всего раз — оставила мне книгу замечательных стихов и записей. Там есть стихи, напи­санные во время оккупации Чехословакии Германией. Цветаева ведь жила в Чехии и прижилась там. Эти стихи — такие антифа­шистские, что могли бы и у нас в свое время печататься. Несмот­ря на то что Цветаева — германофилка, она нашла мужество с гневом обратиться в этих стихах с призывом к Германии не бо­роться с чехами. Цветаева настоящий большой человек, она про­шла страшную жизнь солдатской жены, жизнь, полную лишений.

­кой, настроенной против своих же, белых. Она там не прижилась».

«В ее записной книжке, что лежит у меня дома, — стихи, вы­писки из писем ко мне, к Вильдраку51. Она серьезно относится к написанному ею — как к факту, как к документу. В этом совсем нет нашего литераторского зазнайства...»

«Когда-то советский эстет Павленко сказал, что зря привезли в СССР Куприна, надо было бы Бунина и Цветаеву. Этим он обна­ружил тонкий вкус. Но Куприна встречали цветами и почетом, а Цветаеву держат инкогнито. В сущности, кому она нужна? Она, как и я, интересует узкий круг, она одинока, и ее приезд в СССР решен не по инициативе верхов, правительства, а по удачной до­кладной записке секретаря. В этом ирония судьбы поэта»52.

В заключение Б. Л. просил меня уговорить Вишневского на­печатать «Принца Гомбургского».

«Ну пусть "попадет". Все равно попадет. Но дайте же отве­тить мне самому за это. Так и передайте Вишневскому. И пусть он не боится...»

Примечания

Анатолий Кузьмич Тарасенков (1909-1956) — критик и литературовед. Печататься начал с 1925 года. С 1932 по 1941 год работал зав. отделом критики журнала «Знамя», а потом его ответственным секретарем. В ян­варе 1944 года, после фронта, вновь был назначен на работу в «Знамя». С 1947 по 1950 год — старший редактор издательства «Советский писа­тель», а с 1950 года — заместитель главного редактора «Нового мира». Ему принадлежат работы о Блоке, Белом, Маяковском, Багрицком и многих других. В 1958 году выходят посмертно его избранные произведения в двух томах, в 1966 — библиографический указатель «Русские поэты XX века». В 2004 г. вышло второе издание этого труда. О Пастернаке Тарасенков на­писал десять статей. История их взаимоотношений, вернее, изменение отношения Тарасенкова к творчеству Пастернака — это история нашей общественной жизни, вынуждавшей критика в своих статьях отрекаться от ценимого им поэта. Еще в 1937 году Тарасенков был подвергнут крити­ке в передовой статье «Правды» (от 28 февраля) за ошибки в оценке твор­чества Пастернака.

26 июня 1946 года Вс. Вишневский (в то время главный редактор журнала «Знамя») пишет Тарасенкову: «Снова думаю о прочитанном то­бой "портрете" Б. Пастернака. Он будет иметь плохие последствия, осо­бенно после острого обсуждения темы Пастернака 3 апреля. Ты в полеми­ческом задоре готов опрокинуть всю советскую критику и библиографию по Пастернаку и объявить его великим советским поэтом, забыв совсем, что значит в народном, боевом, партийном плане слово "великий" (Архив М. И. Белкиной). Еще раньше, 18 марта 1946 года, на заседании президи­ума Союза писателей, на котором обсуждалось выдвижение на Сталин­ские премии по уже приготовленному списку, Тарасенков выдвигает книгу Пастернака «Земной простор». Его поддерживают Асеев, Кирсанов и Антокольский. Категорически против выступает Сурков. Тогдашний оргсекретарь СП Поликарпов срывает обсуждение.

«Культура и жизнь» появляется статья Суркова о Пастернаке. От Тарасенкова требуют, чтобы он признал эту ста­тью правильной и выступил с этим в печати. Тарасенков не соглашается и подает заявление об уходе из журнала. Но под давлением Вс. Вишнев­ского и А. Фадеева Тарасенков не выдерживает: он публикует резкую ста­тью против Пастернака «Заметки критика» («Знамя», 1949, № 10).

«Борис Пастернак», «Звезда», 1931, № 5.

2. Это было в конце октября 1915 года. Об этой встрече Пастернак пи­сал в «Охранной грамоте».

3. Выступление Пастернака на 13-м литдекаднике ФОСПа в Клубе писателей 6 апреля и продолжении его 11 апреля 1932 года. После чтения стихов было обсуждение, перешедшее в нападки и травлю. Сообщение о нем см.: «Литературная газета», 11 апреля 1932 года.

— организатор вечеров и выступлений писателей.

5. Корнелий Люцианович Зелинский (1896-1970) — литературный критик.

«Известиях» 6 марта 1934 года — подборка «Из грузинских по­этов»: пять стихотворений П. Яшвили и Т. Табидзе.

7. Сыну Бориса Леонидовича Жене в 1934 году было 10 лет.

— В кн.: Борис Пас­тернак. Избранные стихотворения. М., 1934. «Борис Пастернак пришел в советскую действительность издалека. Маленький и узкий мирок доре­волюционной буржуазной интеллигенции взрастил и воспитал его. Это был мирок, где, нарочно, отгородившись от шума и бурь большого соци­ального мира, плели кружева своих этических, эстетических и философ­ских построений люди прошлого». Импрессионизм ранней лирики через ре­волюционные поэмы переходит в «глубокий жизненный оптимизм» стихов «Второго рождения». Но «в поэзии нового Пастернака мы встречаем много старой тоски о прошлом, много мучительных предрассудков» (с. 3,12).

9. На очередном заседании Оргкомитета Асеев делал доклад о поэзии. Он разделил поэтов на четыре группы по технике и отношению к совре­менности. Пастернак был отнесен к самому последнему разряду: «мотиви­рованного отказа» от «современной тематики». «Скрываясь за вершины своего интеллекта, Пастернак занимается в поэзии обскурантистским воспеванием прошлого за счет настоящего» («Литературная газета», 16 мая 1934 года).

10. В своем выступлении на Всесоюзном поэтическом совещании Па­стернак сказал, что отметки, которые Асеев расставил поэтам в своем до­кладе, «отдают приготовительным классом», и призвал поэтов «беречь чувство товарищества». Указывая, что форма играет отрицательную роль, когда ей поклоняются, он сказал: «Если бы рифмы можно было подбирать не на словах, а на нефти или на прованском масле, то поэзия лефовцев была бы совершенно бессодержательной» («Литературная газета», 24 мая 1934 года). Комментируя это выступление на съезде писателей, Д. Петров­ский сказал: «Не все знают, какая глубина была скрыта в каламбуре Пас­тернака, отвечавшего на нападки Асеева... Только материал, такой, как слою, в котором уже содержится целый мир смысла без участия в этом рифмача, — только этот материал подчас и спасал положение» («Первый Всесоюзный съезд советских писателей». Стенографический отчет. М., 1934, с. 534).

«Нового мира» и писал С. Спасскому о нем: «Большое даро­вание с несомненно большим будущим» (30 апреля 1933 года; т. VIII наст, собр.). Статья Горького «О литературных забавах» была опубликована в «Правде» 14 июня 1934 года, в ней он осуждал Васильева за «недостой­ное советского писателя бытовое поведение».

­бря 1934 года вступительное слово.

13. Письмо Цветаевой Пастернаку было написано в октябре 1935 г. О ее «политической озлобленности» по отношению к СССР в это время говорить не приходится. «Просоветские» стихи Цветаевой к сыну написа­ны в 1932 году, в октябре 1934 года она написала «Челюскинцы».

14. Критик Герман Хохлов был в эмиграции, в начале 30-х годов вер­нулся в СССР. Его статья-рецензия на «Повесть» Пастернака под назва­нием «Судьбы, найденные на снегу» напечатана в «Литературной газете» 26 сентября 1934 года.

15. Рецензия А. Тарасенкова «О грузинских переводах Пастернака» в журнале «Знамя», 1935, № 9. В рецензии он противопоставлял грузин­ские переводы старым переложениям Пастернака европейской поэзии, которые, кроме двух реквиемов Рильке, представляют собой средний уро­вень «грамотной и культурно сделанной работы».

­тута. Написал статью «Борис Пастернак»; напечатана в двух номерах

«Литературной газеты» от 24 и 29 августа 1935 года. Сохранилось письмо Семенова Пастернаку от 29 сентября 1942 года (РГАЛИ, ф. Авдеева).

17. Пастернак перевел стихотворение Егише Чаренца «Кудрявый маль­чик». — «Известия», 7 ноября 1935 года.

18. Андре Жид. «Новая пища». Книга включала стихи, переведенные Пастернаком, и была напечатана в журнале «Знамя», 1936, № 1.

«Вопросах литературы», 1979, № 7. Об этом — в стихах Пастернака «Все наклоненья и залоги...».

«Мечты и звуки Мариэтты Шаги-нян». — «Правда», 28 февраля 1936 года. Поводом для обвинения писа­тельницы в «реакционной самовлюбленности» послужило то, что, проте­стуя против кампании о формализме, Шагинян демонстративно бросила свой билет члена Союза советских писателей. Президиум правления ССП осудил ее поступок 27 февраля, и она сама сразу признала его ошибкой.

21. Обсуждение поэмы Твардовского «Страна Муравия» состоялось в Доме литераторов 21 декабря 1935 года, председательствовал Д. Мир-ский. Тарасенков говорил о «масштабах оценки этой вещи» и не колеблясь откинул все скидки на тематику, возраст автора и его провинциальность: «Вещь действительно настоящая, которая может с полным правом войти в ряд лучших советских произведений <...>». Пастернак присоединился к его мнению, сказав, что «вещь талантлива, что она живет... Прав Тара­сенков, что мы недостаточно оцениваем исключительность этого явле­ния». Пастернак возражал против необходимости что-то переделывать в поэме, дорабатывать, о чем говорили выступавшие, — особенно по по­воду конца, который считали непонятным. «Конечно, — сказал он, — Твардовский может над этим и дальше работать, но если у человека есть такое дарование, зачем ему сидеть на одном месте?» («Вопросы литерату­ры», 1984, № 8, с. 189,190).

22. Пастернак выступил на общемосковском собрании писателей 13 марта 1936 года. Из газетных отчетов известно, что Пастернак, «не по­няв огромного принципиального значения статей, помещенных в нашей печати, пытался огульно охаять их, заявив, что за этими статьями он не чувствует любви к искусству» («Комсомольская правда», 14 марта 1936 го­да). «Литературная газета» процитировала фразу: «Не орите, а если уж вы орете, то не все на один голос, орите на разные голоса» (15 марта 1936 года). Стенограмму выступления см. т. V наст. собр. «Когда на тему этих ста­тей, — писал Пастернак О. Фрейденберг о своем выступлении, — откры­лась устная дискуссия в Союзе писателей, я имел глупость однажды пойти на нее и, послушав, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильня­ках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдер­жался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя все своими настоящими именами» (т. IX наст. собр.). Присутствовавший при этом разговоре у Тарасенкова Б. Закс вспоминает, что, выслушав изложение предполагаемой речи Пастернака, он в самой категорической форме высказался против выступления, что вызвало раз­дражение Тарасенкова: «Как ты можешь так говорить, ведь у Б. Л. в его ре­чи столько интересных мыслей». Закс считал, что вопрос не в этом, а в том, к чему это приведет. «Я убежден, — говорил он, — от Пастерна­ка ждут совсем не того, что он нам изложил. Никого он ни в чем не убе­дит. Его выступление только подольет масла в огонь» (Семейный архив Б. Л. Пастернака).

«Как-то в сумерки Тифлиса...» из цикла «Художник». Первона­чальный, более пространный текст не известен. Рукописи, отданные в журнал «Знамя», теперь в собрании Т. П. Уитни в Америке: опублико­ваны в «Новом журнале», Нью-Йорк, № 165.

— венгерский поэт. С 1926 по 1959 год жил в Советском Союзе. В своем выступлении 16 марта Пастернак хотел объясниться по тем вопросам, которые были превратно поняты. «Если я говорил так, что это может повести к каким-то недоумениям, что будто я под какими-то третьими руками мог подозревать народ, партию и т. д., то, конечно, лучше мне никогда не выступать. Опять-таки, товарищ Гидаш, я грамотный человек, я читаю газеты, я мог бы говорить о том, что я про­читал (т. V наст. собр.).

«Принц Гомбургский» Пастернак перевел в 1919 го­ду, в 1936 году он радикально переписал свой перевод.

26. Постановлением ЦК ВКП(б) была организована Федерация объ­единений советских писателей (ФОСП), во главе которой стоял Оргко­митет.

«в последние минуты своей жизни», он говорил о том, какое сильное впечатление на него произвели творчество и личность Пастернака.

28. В связи со строительством писательского дома в Лаврушинском переулке надо было вносить деньги на будущую квартиру.

29. Н. Тихонов рассказывал в 1979 году, что из выступления Пастер­нака на Конгрессе 1935 года они с Цветаевой, редактируя стенограммы, выбрали только — о «поэзии в траве».

«Правде» (28 фе­враля 1937 года), где Д. Мирский и Ан. Тарасенков обвинялись в том, что поставили Пастернака рядом с Пушкиным, Тарасенков в письме в редак­цию журнала «Знамя» признал глубокую ошибочность своих высказыва­ний о Пастернаке («Знамя», 1937, N° 6).

­вым и значительным поэтом. — «Павел Васильев, — говорил Пастернак 2 августа 1936 г. — имеет общую судьбу с Есениным. Он очень даровит и в нем есть — хоть уродливый — протест. Сельвинский — человек благо­получный, никаких ни бездн, ни благородства у него нет. В сущности так­же дело и с Лидиным и с Пильняком, и с Леоновым» (Спецсправка сек­ретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О настроениях среди писателей»//Альманах«Российские вести», 1992, N° 29, июнь).

32. ... возмущение Б. Л. тем, что от него требовал интервью репортер об обслуживании переделкиных дачников гастрономом. — «Вот нам хорошо, возят продукты из Гастронома, — говорил Пастернак 2 августа 1936 г., — но уже на второй день является женщина с альбомом и просит записать ей туда похвальный отзыв. Зачем это? Что это: достижение Советской влас­ти? Ведь доставка продуктов на дом есть во всем мире, была и у нас до ре­волюции» (там же).

33. Официальное извещение о «процессе 16-ти» появилось 15 августа 1936 года. 21 августа в «Правде» было напечатано письмо «По поручению президиума правления Союза советских писателей», подписанное 16 мос­ковскими писателями. Среди них стояло имя Пастернака. Прочитав это письмо, М. Цветаева писала А. Тесковой: «Дорогая Анна Антоновна. Вот Вам — вместо письма — последняя элегия Рильке, которую, кроме Бори­са Пастернака, никто не читал. (А Б. П. — плохо читал: разве можно по­сле такой элегии ставить свое имя под прошением о смертной казни (процесс шестнадцати?!)» — Марина Цветаева. Письма к Тесковой. Прага, 1969, с. 145.

34. Андре Жид приезжал в Москву летом 1936 года. Как говорил Пас­тернак на Пушкинском пленуме (февраль 1937), к нему в Переделкино при­возили Жида на 15 минут. И. Бунин записал в своем дневнике: «28. 1. 41. Чет­верг. Был Andre Gide. Очень приятное впечатление... В восторге от Пастер­нака как от человека — это он мне открыл глаза на настоящее положение в России» (И. А Бунин. Собр. соч., т. 6. М., 1988, с. 501). Из опубликован­ных «Бесед с А. Жидом в 1941 г.» А Бахраха известно также, что в эту встре­чу Пастернак сказал ему о том, что происходит вокруг, и предостерегал его от увлечения теми «потемкинскими деревнями», или «образцовыми колхо­зами», которые ему показывали («Континент», 1976, № 8). Осенью 1936 го­да вышла книга А Жида «Возвращение из СССР», на которую «Правда» отозвалась гневной статьей «Смех и слезы А Жида» (3 декабря 1936 года).

— «Я полон сомнений, — передавал Пастернак слова А Жида, — я увидел у вас в стра­не совсем не то, что ожидал. Здесь невероятен авторитет, здесь очень мно­го равнодушия, косности, парадной шумихи. Ведь казалось мне из Фран­ции, что здесь свобода личности, а на самом деле я ее не вижу. Меня это очень беспокоит, я хочу написать обо всем этом статью и приехал посове­товаться с вами по этому поводу... — Написать такую статью, конечно, можно, но реальных результатов она не принесет», — отвечал Пастернак 2 августа 1936 г. (Спецсправка секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О настроениях среди писателей» // Альманах «Российские вести», 1992, № 29, июнь).

36. Ответственный секретарь Союза писателей В. Ставский в своем докладе на общем собрании писателей 16 декабря сказал: «... Пастернак в своих кулуарных разговорах доходит до того, что выражает солидарность свою даже с явной подлой клеветой из-за рубежа на нашу общественную жизнь». Голоса: «Позор!» («Литературная газета», 20 декабря 1936 года).

37. Б. Пастернак. Избранные переводы. М., 1940. Эта книга включала драму Клейста «Принц фон Гомбургский».

38. «Принц фон Гомбургский» не был напечатан в «Знамени» ни в 1937 году, когда Пастернак его предложил журналу в первый раз, ни в 1940-м, после заключения договора Молотова и Риббентропа.

«Гамлета» делался по заказу В. Э. Мейерхольда.

«Я глу­боко, против воли и наперекор природе, виноват перед Вами. Но теперь к первой моей вине присоединилась другая: уже и покаянное, извини­тельное мое письмо, которое я Вам мысленно пишу третий месяц, так за­поздало, что, наверное, самое обращенье мое к Вам вызовет у Вас смех и лучше бы теперь совсем не писать...» (т. IX наст. собр.).

41. «Ритм Шекспира — первооснова его поэзии». — «Заметки к пере­водам шекспировских трагедий» (т. V наст. собр.).

42. См. об этом в «Заметках о Шекспире» (1939-1942) — т. V наст. собр.

«Алхимик» Бена Джонсона в переводе Б. Пастернака был постав­лен в сентябре 1924 года в Театре имени Комиссаржевской режиссером В. Сахновским.

44. Записано со слуха, правильно: Дэвенант.

­да в Тбилиси; 10 окт. 1937 г. был арестован Т. Табидзе.

46. В статье о «Втором рождении» Тарасенков передавал аналогичные мысли Пастернака: «... утверждение трагедийности искусства, которое — по мысли Пастернака — трагично в самой своей основе» («Литературная газета», 11 декабря 1932 года).

«Гамлета» он делал для него. «... Я должен был пере­вести Гамлета для Александринки, — писал он О. Фрейденберг 14 февра­ля 1940 года, — ты, наверное, догадываешься, по чьей просьбе. Два или три раза я должен был поехать с ним посмотреть у вас его Маскарад, и все откладывал. Потом с ним случилось несчастье, а его жену зарезали. Все это неописуемо, все это близко коснулось меня» (т. IX наст. собр.).

48. Цветаева приехала 18 июня 1939 года.

49. А. С. Эфрон и С. Я. Эфрон в Испании не были.

­ящая фамилия Мессаже; 1882-1971) опубликованы А. С. Эфрон («Новый мир», 1969, № 4). В 1928 году Вильдрак приезжал в Москву и познакомил­ся с Пастернаком.

52. Знакомство Тарасенкова с Цветаевой состоялось летом 1940 года.

1* Стихи эти следующие: 1) «Я понял: все живо». 2) «Мне по душе строптивый норов». 3) «Похороны товарища». 4) «Поэт, не принимай на веру». 5) «Георгию Леонидзе». Все они объединены общим заголовком: «Несколько стихотворений».

2* Е. Усиевич заявила на заседании президиума ССП вес­ной 1939 года, что я «бегал к Ставскому с доносами на Пастернака».