Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Анастасия Цветаева

Анастасия Цветаева рассказывает...

Беседа А. К Цветаевой с М. К Фейнберг

М. Ф.: Анастасия Ивановна, когда Вы познакомились с Пас­тернаком?

А. Ц.: Марина, уезжая к мужу в Чехию1, говорила мне: «Ася, о Павлике2 я тебе рассказала, Есенин, конечно, талантлив, но он на одной струне. Есть только один человек в России, один поэт, о котором не сказала тебе, я заметила его, я слышала его выступ­ления, он и его стихи — замечательны, и он их прекрасно читает. Лицом он похож на Пушкина, ростом — выше. Вот его ты посмо­три и послушай. Это Борис Пастернак». Сказала это она в начале лета 1922 года. Впервые я Бориса увидела в 1923 году. Он вышел ко мне с томиком Марининых стихов «Ремесло» — серенькой, скромной книжкой, долгие годы бывшей моей любимой.

­рое кепи, и из этого тускло-серебряного одеяния из-под темно-каштанового оперения на меня глядели светло-каштановые глаза с собачьим выражением преданности. Обласкивая, вглатывая, при­глядываясь, познавая и проверяя («Понимаю, — сказала я себе, — проверяет сходство с Мариной»). Но он уже смеялся во всю пасть собачью, радостно, громко. Но смех Бориса — это другая тема.

М. Ф.: Вы часто виделись?

А. Ц.: Виделись мы с Борисом по-разному: то часто, то ред­ко. Дни и его и мои были занятые, но родность наша, как его с Мариной, с первой встречи была так глубока, так органична, что и ко мне он, и я к нему входили как домой, точно мы некогда родились в одном доме — дети одной семьи, все было понятно без утверждения словом, взгляд (радостно — понял!), неуловимое движенье лица (что-то выслушав), веселый кивок навстречу ска­занному, внезапное пожатие руки, его рука на моей, сгребшая мою, сверху, как бы в охапку, в знак братского понимания, кото­рому немы — слова. Тот тихий восторг родственности, из которо­го, может быть, и рождалась речь неудержная, исповеднически вскрывающая какой-то кусочек недр, и все глубже по лестнице вниз в тайники несказанное™, быть может, с детства молчавшей и вдруг вырвавшейся водопадом признаний. По лесенке вверх, как по нашей Трехпрудной лесенке, из темнот «черного хода» со­знанья — в широту и свет верхних распахнутых комнат, где ды­шится уже вольно, празднично предчувствием рождественских елочных украшений, жизни, общности всего и навек, где царст­вует опять переход к молчанию...

Жил Борис тогда прямо рядом с папиным Музеем (Изящных, Изобразительных искусств), на Волхонке, 14, во втором этаже, думается, 2-этажного дома. Высокие потолки, высокие окна, ника­кого воспоминания «обстановки». Но жили в этих комнатах боль­шой письменный стол (его — помню), далеко отступив от окна — рояль (его — тоже), и, наверное, был и стол, где мы пили чай.

М. Ф.: Анастасия Ивановна, в 25-м году Вы подарили Пас­тернаку стихи Рильке (эта книга сохранилась у Пастернака) с тре­мя надписями. С дарственной: «Борису Пастернаку (его — Мари-ниного — моего — Rilke) — из Марининых книг (за Марину) [Ивсе-таки надо переставать любить Rilke, и Пастернака, и Мари­ну, и себя.]

А. Ц.

».

Вторая надпись сделана после последнего стихотворения в прозе: «Но можно ли, Борис, так говорить о смерти? М. б. это все же не победа над ней, а только самая вершина игры с ней, ко­торая дана человеку и ей, которой он пойман (ее игрой), мня ее не игрой? Подумайте об этом за себя, Rilke и нас с Мариной.

А. Ц.»

И последняя — Вы написали стихотворение М. Цветаевой: «Над спящим юнцом золотые шпоры...»

Вы не помните, как это было? Отзвуком каких разговоров были эти надписи?

«Туннель». Я прочла ее по-немецки и так плакала над ней, а ведь я не плаксива. Позвонила Борису: «Хочу Вам ее послать». Через несколько дней он мне позвонил и сказал: «Разливался рекой».

М. Ф.: Анастасия Ивановна, Вам Пастернак посвятил в пер­вом отдельном издании 1929 года поэму «Высокая болезнь»3. По­чему именно эту поэму о современных событиях, которую он на­чал писать еще в 1923 году?

А. Ц.: Не помню, в каком году он прочел мне ее. Тою тональ­ностью, которой дышала эпоха. Великолепным своим голосом, в котором гудели провода тех лет, накал трагедии, в которой би­лась страна. Тем, что позднее назвал Павел Антокольский «Током высокого напряжения». Что-то во мне отозвалось Борису, и он посвятил мне свою «Высокую болезнь». В 1-м издании. В следую­щих это посвящение повторено не было. Почему? Может быть, позабыл. Кто знает? Что заставило Марину снять в «Красном ко­не» жаркое посвящение Евгению Ланну4 — и — что еще более странно — посвятить ее Анне Ахматовой? Этого я не знаю.

М. Ф.: Вы не виделись с Пастернаком больше 20 лет, с 1937-го, когда Вас арестовали, и до 1959-го. Он писал Вам?

А. Ц.: До 1945 года мне в лагерь писала только сестра мужа Марины Елизавета Яковлевна Эфрон и я никому не писала. Борис начал мне писать после капитуляции Германии и после Хироси­мы — и тогда я отозвалась. Я написала ему, что чувствую, что ни­когда уже писать не буду. Вот на это отозвавшись без промедле-нья, он ответил мне письмом утешенья — о том, что такое, по его опыту, процесс творчества (увы, письмо мною утрачено — но не так прочно, как многое утраченное еще в Москве, об этом пись­ме у меня еще есть надежда его получить, чтобы его обнародо­вать). Оно случайно, как множество моих писем, задержалось у моей племянницы, у Али Эфрон, и в момент ее скоропостиж­ной смерти от инфаркта в больнице в Тарусе, с другими бумага­ми и письмами, попало по уже ею сделанному завещанию в ее закрытый фонд в ЦГАЛИ {Ныне - РГАЛИ.}5. Это письмо очень помогло мне тог­да. Пастернак мне писал, что чувство, меня обнявшее, он ис­пытывает каждый раз, когда, что-то закончив, перестает пи­сать. Сомнение в своих возможностях, ощущение, что талант смолк, органично писателю, но что (пишу его мысль своими словами, утратив его слова за 45 лет, но точно зная их смысл) лист бумаги, перо в руке, тишина в комнате, и в своем наедине с собой творчество продолжается, что я буду писать, у него нет в том сомненья (и он оказался прав — я начала писать в первую же весну 1957 года, поселясь у сына в Павлодаре, сев у окошка в палисадник хозяйки, где расцвела, — нет, ягодами, кистями ягод стояли круглые кусты бузины. Я начала мой первый том «Воспоминаний», с первых воспоминаний детства, все сначала, точно в первый раз взяв перо, проникаясь с каждой строкой в так называемое искусство пера, которое есть простое доверие данно­му тебе дару, прислушивание к тому, как рождается и сплетается с себе подобными — словами — в неизбежно — этот узор данной темы, от которой невозможно уйти вбок, путь един — даже если он идет нежданным поворотом, заворотом тем. Перо следует внутреннему приказу, а приказ идет из тех сфер, где способнос­тям человека сопутствует чье-то доброжелательство, если только нет в человеке самоувлеченья (тогда человек пропадает, все глуб­же с каждой строкой).

— в копиях — Пастернаку, и он ответил мне удивительным письмом6. В мои сибирские годы Борис писал мне, а когда был очень уж занят — мне писала за него Зина, жена его, неизменно добрая ко мне. Борис помогал мне, слал деньги, и ни он, ни я не знали, когда мы увидимся и увидимся ли. В эти годы я получила от него письмо7, после продолжительного молчания, о том, что у него был инфаркт, он был при смерти, и как это было прекрасно, в промежутке меж болей и даже через боль, сознавать, что ты жил, долго жил и вот теперь умираешь, и как он благодарил Творца за жизнь, какой это восторг — итог жизни с верой в осмысленность жизни. Он это писал, поправляясь, но в необычайности этих признаний — еще неугасшее чувство радости, пастернаковской радости по­знавать всем собой, весомо, ответственно, — тяжкое — как род­ное чувство благодарности за тяжесть, поднятую, которая осве­щает все...

М. Ф.: Как произошла Ваша встреча после такой долгой раз­луки?

А. Ц.: Был июнь 1959 года. Я приехала для реабилитации из Павлодара в Москву, остановилась у друзей моих С. И. и Ю. М. Ка­ган8 и собиралась увидеться с Пастернаком. Ему, да и мне было удобнее не в Переделкине назначить встречу, а в Москве, и была она 29 июня у Ольги Всеволодовны Ивинской. Я поехала с моей внуч­кой Ритой и Юдей Каган.

Мы с Борисом встретились на ходу в чем-то вроде коридора или передней, обнялись, и я услыхала знакомый густой звук его слов — его первого впечатления: «Цветаевский голос», — сказал он приветственно-радостно. Две вещи меня поразили в Борисе — его молодость и белизна его волос.

За столом Борис рассказывал о своих последних годах, когда болел непонятной врачам болезнью, и в манере его рассказа — «с птичьего полета» это передавая, полушутливо, был широкий размах иронии говорить так о серьезном, а я слушала и глядела на его седую — белую! — голову — вместо той, 22 года назад, кашта­новой, и старалась постичь, что сейчас в нем под этой шуткой, к которой он всех нас присоединяя, умело и весело единит, не­знакомых, — точно иначе и нельзя говорить о жизни, и все мы с этим, конечно, согласны. И, мучась уже над ним, вновь и вновь понимала, как нелегок его путь, его соотношения с людьми — все эти тропинки общенья, долженствующие облегчить встречу. Я не помню момента прощания с Борисом, ни он, ни я не ощущали, что это прощание настоящее. Но он сходил, помнится, с лестни­цы. И я глядела вслед. Через 10 месяцев его не стало. М. Ф.: Вы были на похоронах?

нам вышел Шура Пастернак, младший его брат — Александр Леонидович. Он узнал меня, хотя мы не виде­лись с ним, вероятно, с 1937 года.

Борис лежал, помнится, на узком диване, в темном. Седые волосы его лили свет на спокойное, успокоившееся лицо с никог­да дотоле не виденными без взгляда глазами, и в опущенных ве­ках был мир. Нельзя было наглядеться на это лицо, вглядываясь и не отрываясь, продолжая глядеть в лицо, в котором было — не­смотря на покой — столько выражений, как будто оно еще про­должало жить. Не было в нем следов страданья. Оно было, все по­мнят, совершенный покой.

М. Ф.: Анастасия Ивановна, какая основная черта была, как Вам кажется, в характере Пастернака?

А. Ц.: Невероятная непосредственность была его основной чертой. Безудержность выразить себя, какое-то свое чувство, и полное отсутствие игры и позы. Он не поддался никакому ис­пытанию. Он был таким, каким человек был задуман.

Примечания

—1993) — сестра Марины Цветае­вой, писательница. Провела 10 лет в лагере и 7 лет в ссылке. Автор книги «Воспоминания» (М., 1973). Маэль Исаевна Фейнберг (1925-1994) — же­на пушкиниста И. Л. Фейнберга, филолог, редактор, занималась русской и советской поэзией.

1. Цветаева уехала за границу 11 мая 1922 года.

«Повести о Сонечке».

3. Первое полное издание поэмы «Высокая болезнь» вошло в сборник «Поверх барьеров. Стихи разных лет». М.—Л. Государственное издательст­во, 1929.

4. Евгений Львович Ланн (Лозман) (1896-1958) — поэт, прозаик, переводчик. В его переводах вышли Диккенс, Харди, Дос-Пассос. Автор книг «Старая Англия» (1943), «Писательская судьба Максимилиана Воло­шина» (1926), «Литературные мистификации» (1930). Близкий знакомый сестер Цветаевых.

«... Каким язы­ком сердца все это написано, как это дышит почти восстановленным жа­ром тех дней! Как бы высоко я Вас ни ставил, как бы ни любил, я совсем не ждал дальше такой сжатости и силы. <...> Я боялся, как это часто встре­чается даже у хороших авторов, что Вы не все будете писать с действитель­ной, вызванной в памяти натуры. <...> Ваш слог обладает властью претво­рения, — я забываю, что этих матерей и комнат и девочек уже нет, они за­ново повторяют свой обреченный выход, заново живут и заново уходят, и нет слез, достаточных, чтобы оплакать их исчезновение и конец. Какие драгоценные пропавшие клады...»

7. Письмо от 15 февраля 1953 года (т. IX наст. собр.).

— геолог, друг А. Цветаевой с 1922 года. Ездила с А. Цветаевой осенью 1960 года в Елабугу на поиски могилы Марины Цветаевой. Юдифь Матвеевна Каган (1924-2000) — фи­лолог, переводчик «Утопии» Томаса Мора и переписки Эразма Роттердам­ского с Мартином Лютером. Автор книги «И. В. Цветаев. Жизнь. Деятель­ность. Личность». М., 1987.

Раздел сайта: