Борис Пастернак в воспоминаниях современников
Анастасия Баранович-Поливанова

Анастасия Баранович-Поливанова

НЕСКОЛЬКО СЛОВ

О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ

С Пастернаком моя мама, Марина Казимировна Барано­вич, познакомилась в издательстве «Узел» в начале 1920-х, но настоящее знакомство состоялось значительно позже. Перед вой­ной мама написала ему письмо — он откликнулся телефонным звонком, по возвращении же из эвакуации стал бывать у нас, а еще чаще звонил по телефону и часами разговаривал с мамой. (Дед ворчливо шутил: «Марина, тебя Пастернак, опять телефон будет занят два часа»). Так завязалась многолетняя дружба. Отношения стали особенно интенсивными, когда мама взялась перепечатывать для него роман (долгие годы так назывался и самим автором и все­ми «Доктор Живаго»), а также бесчисленное количество стихов из него по мере их появления. Тогда же между ними завязалась пере­писка. И разговоры, разговоры, на протяжении многих лет, и не только о романе, — обо всем на свете, обо всем, что его в тот мо­мент интересовало, волновало, мучило. Для него это были не про­сто разговоры, — мысли, которые потом ложились в прозу, в стихи, в статьи, письма, — об истории, христианстве, встречах с людьми, впечатлениях от концертов и спектаклей. Передать, воспроизвести их не удавалось никому, это все равно, что пытаться пересказывать его стихи, запоминались только отдельные слова, фразы.

«Ромео и Джульетту», возмущался помпезностью постановки: «Как если бы купец захотел кататься летом на санках и построил бы для этого сахарную гору... Словно начищенный сапог, на котором, как блоха, сидит Уланова»1.

Пленила его Людмила Целиковская в постановке «Ромео и Джульетты» в Вахтанговском театре, но побывав у нее в гостях, разочарованно рассказывал: «У нее комната без биографии».

Рассказывал о разговоре со Сталиным (и теперь и раньше су­ществовало много версий, свидетелей все равно нет, поэтому все они со слов самого Пастернака и многочисленных пересказов); в его рассказе маме фраза «мы поэты ревнивы, как женщины» фигурировала2. Приведу маленький эпизод совсем по другому поводу, возможно, подтверждающий подобные чувства. У меня на книжной полке стояла фотография молодого Хемингуэя: «Это Энгельгардт (мамин давний и близкий друг)? — спросил он од­нажды, наклонившись над полкой. — «Нет, Хемингуэй» — сказа­ла я. Он резко отпрянул и ничего не произнес. Как-то заговорил о Маяковском, вернее о том, что он давно стал ему совершенно чужд (он тогда писал «Люди и положения», там все сказано). И тогда же добавил, что когда-то его восхищали строки «Я тебя одену в дым своих папирос».

Рассказывал, как в начале Первой мировой его вызывали на призывной пункт и он объяснял и показывал бумаги, что одна но­га у него короче другой (после детского падения с лошади), а кто-то из членов медицинской комиссии стал у него за спиной и рез­ким движением приподнял его здоровую ногу, — Борис Леонидо­вич упал навзничь, и дальнейших объяснений не потребовалось.

Весной 1958 года из-за острой боли в колене его положили в Кремлевскую больницу, окна его палаты на третьем этаже выхо­дили в наш переулок. Увидев нас с мамой, он высунулся из окна и, первые его слова были: «Настя, что у Вас с лицом?» Я только что вернулась из байдарочного похода, и от солнечного ожога у меня распухли переносица и подглазье. Какие же зоркие у него глаза, — подумала я тогда.

­ды по разным поводам.

По поводу «Пятой симфонии» Шостаковича: «Подумать только, взял и все сказал. И ничего ему за это не сделали».

* * *

В 1946 году, когда он читал стихи в университете или в Поли­техническом музее, начал с того, что сейчас «учится писать стихи у Симонова и Суркова».

* * *

Ему нравились романы Джейн Остин. Заговорив о Прусте, сказал, что все части написаны ради последней — «Обретенного времени».

* * *

В 57-м году его уговаривали написать или подписать что-то о событиях в Египте.

— Я знаю, — сказал он, — вы хотите, чтобы я написал, что в Египте льется кровь, а в Венгрии вода, — и отказался3.

* * *

Однажды утром Зинаида Николаевна, — рассказывал он, — спросила его:

— Ты что, плохо себя чувствуешь?

— Да, — сказал он, — плохо.

— Но физически или душевно?

— Я не рожден, чтобы чувствовать себя физически.

* * *

Мою маленькую дочку сравнил с самоваром. И еще говорил, что она похожа на своего прадеда Г. Г. Шпета4.

* * *

На мамин вопрос, что он думает обо мне: Настя, как сложенная бумажка, пока не развернешь, не узна­ешь, что в ней написано.

* * *

«Она мне будет говорить, чтобы я читал апостола Павла!» — рассмеялся он как-то, когда мама напомнила ему какое-то место из послания5.

* * *

Его вызывали на Лубянку по поводу реабилитации Мейер­хольда, и следователь сказал:

— Вы ведь дружили с ними.

— Ну что вы, они были слишком советские люди6.

* * *

Любил повторять, что хотел бы иметь очень много денег, что­бы помогать одиноким женщинам.

* * *

­ветил, что не любит театрализации жизни.

* * *

Радовался за маму, когда она побывала в Ленинграде:«... Страш­но рад, что вы в Ленинграде, мысленно совосхищаюсь и завидую...»

* * *

­писал мне очередную тетрадку своих стихов. Правда, надписывая, долго капризничал: «Как вы можете писать таким пером?».

Когда я подсунула ему чернильную авторучку, но без колпач­ка, заворчал, что такой короткой он тоже писать не может, и толь­ко когда колпачок был надет, сделал, наконец, надпись: «Дорогой Насте, вместо путеводителя по Кавказу с пожеланием счастливого лета...»

* * *

­менами я всегда всем любила говорить, что провалюсь, желая услышать в ответ уверения в обратном. Так пристала я к Борису Леонидовичу, когда он по телефону из вежливости спросил, как я поживаю. «Но ведь об этом надо было думать раньше», — ответил он совершенно серьезно и даже строго.

* * *

В декабре 1946 года у нас состоялось одно из первых чтений начальных глав романа, а в 1949 году он читал у нас начало вто­рой части. Перед тем как начать читать, Борис Леонидович вдруг спохватился и спросил, сколько мне лет, когда я сказала, — четыр­надцать, он успокоился и начал читать. Передать его манеру чтения невозможно, и все-таки: читал увлекаясь сам, тянул гласные и за­ливисто смеялся (запись на пластинке отрывка из «Генриха IV» в какой-то степени передает его голос и манеру читать прозу, имен­но прозу. А три или четыре, к сожалению, не очень удачно записан­ных стихотворения не дают об этом ни малейшего представления. Уходя, Б. Л. подарил маме книжку «Грузинские поэты» с несколь­кими новыми вклеенными стихами и надписью «... на память о рож­дественском гостеприимстве», а мне — свой перевод «Гамлета»: «Милой Насте Баранович к Новому году с пожеланиями всяких радостных неожиданностей и законных удач». В дальнейшем бело­вая рукопись всей первой части романа тоже была подарена маме.

О первом чтении потом Пастернак вспоминал в письме к маме: «Период, когда я читал у Вас» был «отдельным важным периодом моей жизни, ее отдельной эпохой, как дни вокруг «Сест­ры моей жизни» и время написания «Охранной грамоты». Это потом не повторялось. Я рад, что это связано с Вами, с Вашей комнатой...» По поводу той же комнаты, впервые отремонтиро­ванной с довоенных времен, он как-то пошутил: «Я подумал, что попал не к Вам, а в дом напротив7». (Там жили тогда В. М. Моло­тов, С. М. Буденный, А. С. Щербаков и пр.)

— увидев гро­мадных размеров торт, притащенный на мои именины прияте­лем, смеясь, разводил руками: «У нас, конечно, тоже бывают име­нины, приносят подарки, но это же не просто торт, а целая Крас­ная площадь». И еще шутка, но с горечью. Огорченный, что ему самому не дали написать предисловие к переводу «Фауста», гово­рил: «Они думают, что я лирик, вроде чижика»7.

­ковые и добрые слова. Когда я вышла замуж, мы получили от не­го такую телеграмму: «От души поздравляю родителей и ново­брачных и желаю им в жизни удач откровений выигрышей и по­бед таких же радостных как их союз».

Однажды мама попробовала записать некоторые встречи и разговоры с Б. Л.; узнав об этом, Пастернак писал: «Ничего не говорю о ваших записках и воспоминаниях. Мне стыдно, что я их знаю, что они дошли до меня. Ужасное свидетельство против ме­ня, что я не догадываюсь, как воспрепятствовать их возникнове­нию». После этого мама уничтожила свои записи.

Я хочу привести несколько слов о Пастернаке из маминого письма к 3. Руофф8:

«Вы были у Б. Л. в 57-м году — после тяжелой болезни, о ко­торой он сам Вам сказал, что не чаял, что выкарабкается из нее, и в период появления одного задругам иностранных изданий ДЖ.

­ка, нацело отрезанного от каких бы то ни было контактов с теми, для кого, ради кого и про кого он работает? Видели ли Вы когда-нибудь Бориса Леонидовича перед живой аудиторией? Знаете ли Вы, что каждое слово такого поэта — реальность. Вспомните те са­мые стихи, которые Вы поначалу не поняли. «Как будто побывал в их шкуре», «Я ими всеми побежден и только в том моя победа»9. Пожалуй, в этих стихах, как нигде, высказана тема «Б. Л. и люди».

Так вот, не только в те страшные дни, а всегда Борис Леони­дович всеми возможными способами ловил отклик всех и каждо­го, и это нужно было ему не для тщеславия, поверьте мне.

А что касается его эгоцентричности — я могу Вам сказать, что всю жизнь была избалована людьми и их отношением к себе. Но у меня не было более внимательного, чуткого, самоотвержен­ного друга, чем Б. Л. Как он умел помнить каждую мелочь, как он умел понимать то, чего другие даже не замечали. И не обо мне. О ком бы мы ни говорили, как он умел — и это было его первым жестом по отношению к вспоминаемому человеку — выделить что-то самое хорошее и главное в человеке. Я не знала более доб­рого человека, вникающего более глубоко в каждого встречного, умеющего сдержать в себе все, что могло бы обидеть человека, да­же если этот человек так глуп и бестактен, что нет человеческих сил его терпеть. <...> Многие, по-видимому, считали Б. Л. гораз­до глупее, чем он был. Он часто хвалил людей, с точки зрения других — преувеличенно и незаслуженно. А это диктовалось толь­ко его глубочайшей жалостью. <...> Дело совсем не в том, что я его хорошо знала, а Вы — нет. Дело в том, что Пастернак, так же, как и Рильке — не литература. Каждое их слово действительно написано кровью. И если мы признаем это и верим каждому их слову, то нам подобает учиться и смиренно ждать понимания».

Отклики всех и каждого ему действительно были важны и интересны, он ждал их и ловил, даже таких зеленых юнцов, вро­де меня и моих друзей. Очень удивился, и как мне показалось, да­же огорчился, когда на его вопрос, как мне понравился роман, я сказала, что никак не могу дочитать, потому что я все время плачу, а ведь сам же потом написал: «Я весь мир заставил плакать над красой земли моей».

«Нобелевская премия» мы с мужем уз­нали в ноябре 1958 вот каким образом. Когда разразился скандал после присуждения Нобелевской премии, мы с Мишей10 каждый вечер ездили в Переделкино на дачу к Ивановым, чтобы хоть что-то узнать о Борисе Леонидовиче. В один из таких вечеров Кома, по нескольку раз в день бывавший на соседней даче у Пастерна­ка, пришел и прочитал его по памяти.

Анастасия Александровна Баранович-Поливанова — дочь актрисы и переводчицы Марины Казимировны Баранович, ставшей другом Пас­тернака и переписчицей «Доктора Живаго», стихов к нему и книги «Ког­да разгуляется» в многочисленных копиях, которые раздавались друзьям и знакомым, фактически составляя целые тиражи, позднее получившие название «самиздата».

1. Пастернак писал Г. Улановой 13 декабря 1945 г. о ее «Золушке»: «Желаю Вам долгой жизни и постоянного успеха в претворении спорных и половинчатых пережитков традиции в новую цельную первичность, как удалось Вам извлечь пластическую и душевную непрерывность из отры­вистого, условного и распадающегося на кусочки искусства балета» (см. т. IX наст. собр.).

— Мандельштам ваш друг? — Пастернак «при­бавил что-то по поводу слова "друг", желая уточнить характер отношений с О. М., которые в понятие дружбы, разумеется, не укладывались, — запи­сала Н. Я. Мандельштам рассказ Пастернака о разговоре со Сталиным («Воспоминания», М., «Книга», 1989. С. 137).

3. Вероятно, речь шла о событиях освободительной войны в Алжире, а не в Египте, которые Пастернак сопоставлял с подавлением советскими войсками революции в Венгрии в октябре 1956 г.

­го философа Г. Г. Шпета, в семинаре которого Пастернак занимался в Университете.

5. Апостольские послания были любимейшим чтением Пастернака.

«Так же, как и Маяковский, я был связан с Мейерхольдом поклонением его таланту, удовольствием и честью, которое доставляло мне посещение его дома или присутствие на его спектаклях, но не общей работой, которой между нами не было; для меня и он и Маяковский были людьми слишком левыми и рево­люционными, а для них я был недостаточно лев и радикален» (см. т. X наст. собр.).

7. Пастернак некоторое время жил в этом доме «напротив», когда по­сле антинемецкого пожара мая 1915 г. Филиппы, у которых он был гувер­нером их сына, сняли в нем квартиру.

8. Зельма Федоровна Руофф (1897-1978) — по образованию биолог, приехала в СССР в 1930-х гг. из Германии, была арестована. Будучи по­клонницей поэзии Р. М. Рильке, она вступила в переписку с Пастернаком, позднее написала работу о метафористике Рильке и Пастернака.

«Рассвет»: «Я чувствую за них за всех, / Как будто по­бывал в их шкуре». И далее: «Со мною люди без имен, / Деревья, дети, до­моседы. / Я ими всеми побежден / И только в том моя победа».

— муж А. А.

Раздел сайта: