Александр Афиногенов
ИЗ ДНЕВНИКА 1937 ГОДА
24/1
Разговор с Пастернаком. Он рубил ветки с елей. Подставлял лестницу, неловко ударял топором, ветки падали, работница ломала их и складывала на санки. Лицо у него было в соринках от веток и зимней прелой хвои.
«Я буду говорить откровенно. Мне трудно выступать1. Что сказать? Можно сказать так, что потом опять начнется плохое. Меня будут ругать. Не поймут. И опять на такое долгое время я перестану работать. Жена упрекает меня в мягкотелости. Но что мне делать? Кому нужно мое слово, — я бы мог рассказать о встрече с Пятаковым, Радеком, Сокольниковым у Луначарского. Они упрекали меня в мягкотелости, в нерешительности, в отсталости от жизни, в неумении перестроиться. Они слегка презирали меня. А я невзлюбил их за штампы в мыслях и разговоре. Но те же штампы и теперь висят надо мной. Они в "Литтaзeтe,, — в статьях, в словах... Я помню, Пикель2 говорил ужасный вздор с видом учителя, уверенного в правоте. Я не верил ему. Но теперь, когда я смотрю в лицо того, кто говорит мне — так же учительски, — я вижу в нем штамп Пикеля. Я хотел бы говорить о моральной среде писательства. О каких-то настоящих мыслях, которые приходят вне зависимости от суда и откликов, которые живут в нас и заставляют нас писать стихи или драмы. Зачем мне выступать? Я не могу сказать по-обыкновенному, и опять выйдет плохо. Я лучше выступлю на небольшом собрании и все расскажу совершенно искренне. Я не понимаю, зачем мне говорить с большой трибуны?»
ворил, рваные мысли, фразы... трудно было уследить за ходом его рассуждений... «Я понимаю — нужно говорить КиршонуЗ. Он найдет нужные слова. Но мои слова совсем другие. Я могу сказать о мертвящем штампе в литературе. Иногда мне кажется, что этот штамп есть проявление тех качеств в человеке, которые создали людей, подобных Пятакову и Радеку. Я еще ничего не читал о процессе — почему-то мне не присылают газету, должно быть, я опоздал подписаться на нее... но все равно — я слышал кое-что. Это — ужасно. И я от этого совсем не весел. Все это очень дорого нам стоит. А писателям и поэтам особенно надо быть внимательными к себе — надо уметь выводить поэзию за пределы таких ломок отношений к людям. Это уже политика — правильная и нужная, но ведь я не политик, я не хочу лезть в драку, я хочу писать стихи».
26/VI
Пастернак:
«Я понимаю, когда после долгой разлуки человек отворяет дверь и входит в комнату с радостными восклицаниями: — А, сколько лет! Как я рад повидать вас снова! Наконец-то!.. — Но что бы вы, вы сказали, если б этот человек через пять минут вышел из комнаты и снова вернулся с тем же восклицанием... и потом опять через десять минут...
не удивляться тому, что уже не удивляет. А меня все время заставляют писать какие-то отклики, находить восторженные слова...»
«На Пушкинском пленуме4 меня все время раздражало сравнение наших поэтов с Пушкиным... Этот стоит ближе к Пушкину — тот дальше... Это как если бы мы начали сравнивать рост нормального человека с километром и говорить: в нем одна пятисотая километра...
лением необычным и несравненным <...>».
Пастернак любит Чехова и сейчас перечитывает его. «Художник должен уметь останавливаться и удивляться увиденному. Для него совсем не надо уметь летать через полюс или спешить увидеть многое. Для него надо развить в себе врожденную способность видеть» <...>
Роман Пастернака, судя по отрывкам, превосходен5. Сжатые фразы, необычайная образность, простота, размах событий и охват... Его мы хвалили, он сидел и гмыкал, смущенный, но радостный. Жена его все сводила на землю — пугала: «Вот тебе покажут, каких ты еще в революции девушек нашел! И шкапы какие-то приплел». <...>
14/IX
Вечером пришли Пастернаки. Пока мы играли в карты — он сидел на диване и читал по-английски, потом просматривал Вебстера, он поражает меня жаждой знать больше, не пропускать ни одного дня — он прекрасный пример одухотворенного человека, для которого его поэзия — содержание жизни...
20/IX
<...> Как много значит простое человеческое одобрение... Вчера вечером Пастернак зашел, сел и сразу начал: «Я знаю — вы не только победите, вы уже победитель, и, пожалуйста, не сомневайтесь в себе, своих силах и способностях. Ну конечно же вы напишете настоящую, большую вещь, и тогда все злое, что было вокруг вас, осыпется, отпадет, вы, пожалуйста, не задумывайтесь над своей судьбой, ваша судьба одна — вы должны писать...» Эти хорошие слова хороши особенно тем, что они падают на готовую почву, на мои созревающие решения, на меня, измененного за эти шесть месяцев — на шесть лет... столько прошло, столько было пережито — если б теперь была возможность работать — о, я бы много хорошего мог написать стране!
21/IX
дит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. Главное для него — искусство, и только оно. Поэтому он не хочет ездить в город, а жить все время здесь, ходить, гуляя одному, или читать историю Англии Маколея, или сидеть у окна и смотреть на звездную ночь, перебирая мысли, или — наконец — писать свой роман. Но все это в искусстве и для него. Его даже не интересует конечный результат. Главное — это работа, увлечение ею, а что там получится — посмотрим через много лет. Жене трудно, нужно доставать деньги и как-то жить, но он ничего не знает, иногда только, когда уж очень трудно станет с деньгами, — он примется за переводы. «Но с таким же успехом я мог бы стать коммивояжером»... Но куда его ни пошли — он все равно остановит свой открытый взгляд на природе и людях — как большой и редкий художник слова.
Когда приходишь к нему — он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами — все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет — это странно для меня, который дня не может прожить без новостей. Но он никогда бы не провел времени до двух часов дня, как я сегодня, — не сделав ничего. Он всегда занят работой, книгами, собой... И будь он во дворце или на нарах камеры — все равно он будет занят, и даже, м. б., больше, чем здесь, — по крайней мере, не придется думать о деньгах и заботах, а можно все время отдать размышлению и творчеству...
На редкость полный и интересный человек. И сердце тянется к нему, потому что он умеет находить удивительно человеческие слова утешения, не от жалости, а от уверенности в лучшем. И это лучшее наступит очень скоро — тогда, когда вы вплотную войдете в свою работу, начнете писать и позабудете обо всем, кроме этого. <...>
За что же пьют? За четырех хозяек.
За то, чтобы поэтом стал прозаик
И полубогом сделался поэт.
В разгаре ужин. Вдруг, без перехода:
«Нет! Тише! Рано! Встаньте! Ваши врут! Без двух!..
»
И гранных дюжин громовой салют.
(«Спекторский»)
ред домом на снегу и найдутся ли друзья, с которыми можно будет выпить за новое счастье совсем, совсем новой жизни?
Да, найдутся, да — будет гореть костер...
во — но Новый год должен быть радостной встречей именно НОВОГО! Что-то я запишу тогда? И какие еще случатся события, которые вернут меня жизни искусства. <...>
На жилище свое я смотрю как на временное, и потому не хочется ни пересаживать молодых яблонь, ни готовить землю для огорода к весне, весной надо уезжать далеко... это хорошо, что у меня уже нет ни следа привязанности к Москве, даче, всем знакомым местам и людям... Люди почти все оказались не теми. Один Пастернак — развернулся передо мной во всей детской простоте человеческого своего величия и кристальной какой-то прозрачности. Он искренен до предела — не только с самим собой, но со всеми, и это — его главное оружие. Около таких людей учишься самому главному — умению жить в любых обстоятельствах самому по себе. 24/IX
— обязательно о двух человеческих типах: Пастернак и Киршон. К-н — это воплощение карьеризма в литературе. Полная убежденность в своей гениальности и непогрешимости. До самого последнего момента, уже когда он стоял под обстрелом аудитории, — он все еще ничего не понимал и надеялся, что его-то уж вызволят те, которые наверху. Потом, уже после исключения, — ходил с видом таким, что вот, мол, ни за что обидели ч-ка... Он мог держаться в искусстве только благодаря необычайно развитой энергии устраивать, пролезать на первые места, бить всех своим авторитетом, который им же искусственно и создавался6. <...>
И — второй образ. Пастернак... Полная отрешенность от материальных забот. Желание жить только искусством и в его пульсе. Может говорить об искусстве без конца. Сегодня пришел к нему поздно — вся дача в огнях, никто не откликается, — оказывается, к нему пришел молодой поэт и они говорили о стихах — сидя за пустым столом, ни чая, ни вина, — и свет он забыл погасить в других комнатах, где засыпали дети, — он сидел, как всегда, улыбающийся, штаны были продраны на коленке — все равно ему, лишь бы мысли были целы и собраны. Но днем — идя купаться, он убежал от нас в кусты и оттуда показывал на стаи журавлей в небе, желая отвлечь внимание от дырки на коленке, — как будто с такого расстояния можно было что-либо заметить...
Он ненавидит поездки в город, ему бы поскорее к письменному столу, за лист бумаги, сесть и писать, писать и думать и разговаривать с собой — и зачем думать 6 деньгах на следующий месяц, когда они есть на сегодня, — значит, можно не думать о них и только о любимой своей работе.
— от газет, которых он никогда не читает, радио, зрелищ, ото всего — кроме своего мира работы — создает ему такую жизнь, которой не страшны никакие невзгоды... Жена уже отказывалась чинить штаны, они разлезались под иголкой, но нет-нет, он не хотел с ними расставаться, еще можно носить, он к ним привязан, в сундуке лежит новая пара брюк, последняя, правда, но не надо, ему нравятся и эти серые, мятые, но чистые, в заплатках брюки — он не дает жене употребить их на тряпку для мойки полов.
дуется каждой самой маленькой удаче поэта и скорбит, когда видит, что они жертвуют строгостью форм и мастерством — для легкого хлеба и дешевой славы. Он страшно строг к себе, чересчур... у него есть вариации — одна из них — подражательная... «на берегу пустынных волн» начинается она — и какой чеканный и простой стих льется из-под пера — а ведь это подражание, он мог бы иметь такой легкий хлеб очень скоро и жить припеваючи... нет, он живет, натягивая едва-едва, не позволяя себе ничего, и счастлив своей работой, умением уйти ото всего и радоваться возможности выкупаться в ручье, потом посидеть на траве, посмотреть кругом — впитать все в себя и возвратиться домой отягченным образами, как пчела после сытой добычи, в улей... Он страдает и любит людей, но не плаксивой сентиментальностью, в нем живет настоящий юмор большого человека, умеющего прозревать грядущее, отделять от существа — шелуху, он думает очень просто, говорит сложно, перебрасываясь, отступая, обгоняя сам себя, — надо привыкнуть к его манере разговаривать, и тогда неисчерпаемый источник удовольствия от подлинной мудрой беседы мастера человеческих душ — для каждого, с кем он говорит... Так, верно, древние греки, гуляя по Акрополю, философствовали и искали истину, оттачивали мысли и обретали форму искусства — будь то стихи, драма или архитектура... Пастернак — неповторимое явление жизни, и как счастлив я, что могу быть близко с ним и слушать его часто.<...>
25/IX
Долго не мог понять — почему не понравился в романе Пастернака образ тающей кучки снега, как лебедя, выгибающего шею. Потом осязательно понял — именно потому, что образ силен только тогда, когда он расширяет понятие по сравнению с тем, которое заключено в слове, а не сужает его. Но куча снега сама по себе гораздо шире (чаще встречается, обычнее, заметнее), чем шея лебедя, ее можно увидать разве в зоосаду. Оттого этот образ и не впечатляет. А вот у Бунина одностволка — тяжелая, как лом. И тот, кто никогда не подымал одностволки, — все равно сразу поймет ее предметность через это сравнение. Вот как надо добираться до впечатляемости образа.
26/IX
Еще не умею, как Пастернак, не читать газет или не ждать новостей... И когда услыхал по радио, что результаты переписи оказались дефектными и перепись будет проведена снова, — сердце сжалось! Значит, и тут — не без вражеской руки. И сколько сотен миллионов рублей пропало зря, сколько труда и энергии истрачено напрасно, направлено руками врагов в ложную сторону... Думал об этом долго, не мог уснуть, досадовал на себя, что ночь проходит, — зато и проспал до 11 часов... 3/XI
<...> Пастернак все еще ходит и купается. Это как символ, он каждый день очищает тело и душу вместе с ним, он сидит и мечтает, он читает на ходу своего Маколея, он — живой образец такого вот жизненного стоицизма... Но не аскетизма. Нет. <...>
8/XI
— обратно насилу вернулись; короткое замыкание пережгло все лампы, нельзя было завести машину, нас завели с буксира, поехали, потом снова остановились, снова с буксира и наконец, вырвавшись на шоссе, доехали без приключений, не спеша, чтобы хватило бензина. Приехали в темноту — не горел свет. Так, сидя при скудной лампочке за бутылкой испанского вина, встретили с Пастернаками праздник...
Для нас было ясно — страна в этом году встречала праздник деловито, почти серьезно, размах празднества выражался не в украшениях, а в значении пройденных лет и в моменте, который мы переживаем. <...>
<...> А пока — мы сидим, пьем вино, тихо говорим, подымаем в полутьме тост за наше время, за наше сближение, за то, чтобы всегда оставаться самим собой и смотреть ясными глазами вперед... Он не ездил в город, он читал своего Маколея при свете свечи и потом зашел к нам, посидеть, перекинуться мыслями — их у него всегда много, всегда они удивительно полноводные, чистые... Странный вечер. Полутьма, тени от ламп, тишина за окном, только что из шумного и яркого города, пьем горячую воду — чая нет, это все равно — лишь было бы о чем поговорить, не о повседневном, а настоящем, и наше время как нельзя больше способствует такому подъему разговоров на большую историческую высоту. Как далеко сейчас — и всегда будут теперь далеко — все эти литсклоки, слухи, игра, подыгрывание... Как близко зато чистое небо нашей земли, как хочется самому стать чище и выше — не холоднее и равнодушнее, а именно выше, чтобы раздвинуть горизонты, посмотреть кругом, оценить, продумать... Все это в моих руках теперь — и удивительное состояние мирного счастья охватывает меня. Целый год, два мне можно сидеть вот так тихо, набирая сил, читая, учась... и работая над романом, но в тишине, для себя. Не раньше чем через два года я дам что-либо, а хорошо бы и позже, пусть идет время, я иду с ним вместе и никогда не отстану...
Расстались поздно, потом я пытался читать, но покой хорошей усталости не дал делать ничего. Насилу кончаю записки... Спать, спать, спать...
15/XI
— снег. Белый, первый, мягкий снег. За ночь подморозило, чуть-чуть, так только, чтобы не таяло, и снег уже лег на деревья и дорогу. Ветер, дувший три дня, стих, еще вчера вечером — первый взгляд зимы — приветливый и теплый.
кусстве и жизни. Условия творчества и жизнь писателя. Что такое писательское «видение мира» — поэтическое дыхание? Поэт должен дышать не одной ноздрей, а всеми порами своего существа, он должен жить в жизни и вытекать из нее... Но как понимать жизнь? Пастернаку тяжело — у него постоянные ссоры с женой. Жена гонит его на собрания, она говорит, что П-к не думает о детях, о том, что такое его замкнутое поведение вызывает подозрения, что его непременно арестуют, если он и дальше будет отсиживаться. Он слушает ее, обыкновенно очень кротко, потом начинает говорить — он говорит, что самое трудное в аресте его для него — это они, оставшиеся здесь. Ибо им ничего не известно и они находятся среди нормальных граждан, а он будет среди таких же арестованных, значит, как равный, и он будет все о себе знать... Но он, даже несмотря на это, не может ходить на собрания только затем, чтобы сидеть на них. Он не может изображать из себя общественника, это было бы фальшиво... с этим настроением он пришел ко мне, я, как мог, тоже уговаривал его не отрываться от этого течения жизни — быть не только в природе, но и в людях, тех самых хотя бы, которые строят литературу, и, зная все их слабости, — все же любить их, помогать им.
Он слушал терпеливо, потом опять сошел с этой больной для него темы на вопросы общие, он рассказывал о смерти Толстого и своих ощущениях этого7. Он говорил о маленьких немецких городках, в которых бывал, — тех, где росли Шиллер, Гёте, где закладывались основы культуры... и как странно — у нас ведь почти нет такого понятия, как провинциальный город... Революция сдвинула их с места, ворвалась реконструкция, города меняются и живут сами, как растущий человек. Но все же есть какая-то прелесть прочного существования и в таких вот неподвижных гнездах. Будет время, и у нас потянет людей из Москвы в такие вот тихие сравнительно места, где будут свои обычаи, свои условия и где возможности мирного творчества будут наиболее широко предоставлены поэту. Это он мечтал, конечно, от тоскливой необходимости ехать на собрание, в таком маленьком городке, вероятно, его на собрание не позовут, там и собраний не будет, а просто будут люди встречаться и беседовать об искусстве.
Потом говорили о выборах. На наших глазах происходит смена живых поколений, совсем другие требования предъявляются к людям теперь, теперь настоящий человек социализма — это прежде всего его строитель... конкретный, пусть на самом заброшенном участке. Конкретность созидания — вот требование к лучшим людям, по которым равняются все. Закономерность смены — о, сколько дутых величин слетело. Навсегда! И многие из них, наверно, как купцы, обижаются — мы столько лет боролись за революцию, а нас теперь гонят... А сколько лет вы боролись? Вот вы, гражданин Бубнов?8 Положим, вы вступили в партию до революции года за три, да гражданской войны три года. Итого шесть лет. Так? Ну, пусть даже раньше вступили — десять лет пусть вы до революции страдали... Хорошо, если вы рассуждаете по-купечески, и мы будем купцами. Вы десять лет боролись — и вы получили свое время с процентами: вы двадцать лет были у власти. За каждый год борьбы — два года власти вам было дано! Сто процентов! И как вы использовали это время для дальнейших успехов той самой революции, за которую вы «боролись»? Вы — «развалили дело просвещения, несмотря на громадную помощь Советской власти»! Вы думали за свои десять лет до самой смерти руководить? Так вот же вам! Плохой вы были купец, если так думали! И пеняйте теперь только на себя!
дые, совсем новые люди, взращенные революцией и ставшие известными благодаря ей, — вот они теперь поведут дальше страну. А если и они подгниют — новые их сменят... «Руководители приходят и уходят — один народ бессмертен»...
17/XI
<...> Потом — поездка в город. Толпы людей на улицах, праздничные, оживленные, в магазине запомнилась парочка — вошла, смеющаяся, всё спорили о том — 17,50 или 18,20 надо заплатить за конфеты — и, споря, смеялись и на всех глядели с доброй Улыбкой. Народ живет и готовится к великой встрече.
— в руках газета, и в ней слова Сталина.
Бывают такие слова, которые врезаются сразу, навеки и как бы освещают молнией все пройденное. Так и здесь, в коротком приветствии угольщикам и металлургам, Сталин сказал: «Руководители приходят и уходят, а народ остается. Только народ бессмертен. Все остальное — преходяще. Поэтому надо уметь дорожить доверием народа». <...>
Тут ведь ясно — мы сейчас не только живем в историческое время, но сами — объекты исторических дел, и от этого нелепо и смешно жаловаться, что ветер дует слишком сильный, что вообще не знаешь, за что берут людей... А если бы ты знал, тебе было бы легче? Наоборот — ибо тогда, зная и не говоря об этом кому следует, — ты невольно становишься соучастником их темных дел. Но возможны ошибки... Конечно. И почему-то всегда ты думаешь о возможной ошибке в применении к тебе. Но, во-первых, с тобой еще этой ошибки никто не совершал, а во-вторых, буде она и совершится, — если это ошибка и если ты веришь в справедливость строя и его дел, — стало быть, она будет исправлена. Пастернак соглашался со мной в этом, но ему казалось, что не мешало бы все же как-то объяснить, куда надо идти, что делать, во избежание этих ошибок. А то ведь, говорил он, получается так, что человек жил и жил, а потом его забирают, говорят, что ты жил грешно, и наказывают. Но он-то ведь мог и не знать, что прежняя его жизнь была не такой, как нужно. Тут перебила Зин. Ник. Оказывается, те самые грузинские поэты, которые сейчас сидят, — вовсе не такие безгрешные лирики, которыми мы их себе представляли. Они деньги получали из Турции. Так что критерии греховности для них самих были, очевидно, в те уже моменты ясны, когда они брали деньги от чужого государства... 9
А Пильняк? Но его история с «Красным деревом»10, его поездки в Японию... Мы все хотим думать о людях лучше, но почему только о тех, которые садятся, а не о тех, которые сажают. Давайте будем справедливы. Равноправие подходов — непременное условие правильных выводов. Мы так же мало знаем о невиновности Пильняка, как и о его виновности. Но за второе говорит нам то, что тут — громадный аппарат следствия, которое совсем не заинтересовано в том, чтобы непременно угробить еще одного писателя.
если сейчас идет генеральная чистка страны — и в наших биографиях могут быть найдены моменты, которые послужат для следствия мотивом допроса. Но тут мы должны тоже быть хоть немножко более беспристрастны... Вероятно, Яковлеву и Туполеву11 верили больше, чем нам, — и в их биографии не заглядывали, но когда оказалось, что они продали и изменили, — как можно верить людям мелким, вроде нас, если у нас есть какие-то грешки в прошлом. Как можно знать, действительно, для следователей, заваленных работой, невинен ли А-в или он был глубоко втянут ягодинской компанией? Почему он жил в доме НКВД? Почему его так проработала «Правда»? Почему он дружил с К-ом, ныне забранным? Разве эти вопросы не законны? Разве не нужно выяснить, наконец, кто такая жена А-ва, иностранка, американка12 (это, конечно, лучше, чем немка или полька, но всё же)... Кто такой ее первый муж? Кто ее родители там, что она делает сейчас, зачем приехала сюда?.. Да ведь масса, масса вопросов естественно возникает, когда начинаешь все проверять... И если меня поставят на эту проверку — вы будете вправе говорить обо мне: «Да, мы ничего не можем сказать, ничего о нем не знаем», — ибо с того момента жизнь и судьба моя в таких надежных руках, которые уже узнают все...
<...> Вчера Пастернак спросил — «пишете ли?». Я промямлил что-то о нехватке времени, о том, что занят сейчас собою больше, чем романом. Он кивнул головой, но про себя, вероятно, вздохнул укоризненно... Нельзя пропускать даже дня!
Для романа: Вот такой, как Пастернак. Знакомство с ним. Сначала — набор непонятных фраз, перескоки мысли, жестикуляция, мысли набегают, как волны, — одна на другую, и после первого разговора — усталость, как после труднейшей мозговой работы.
Потом новые встречи — разговоры о более простых вещах, простой язык, а дальше — уже самое сложное становится понятным... А сначала удивлялся его жене — как она, простая женщина, все понимает и может даже спорить, а ему приходится напрягать мозг, чтобы уловить хотя бы логическую связь...
7/XII
«Принц Фридрих Гомбургский» — история молодого человека, который одержал победу на поле сражения вопреки приказу курфюрста и за это должен быть расстрелян, чтобы не подорвалась вера в устои воинского устава... Есть великолепные театральные сцены — например, заседание штаба, когда раздают приказания по частям и принц, завороженный, смотря на Наталью, лишь машинально повторяет концы фраз относящихся к нему распоряжений, он весь в том, что делает его любовь, как она движется и когда найдет свою перчатку...
Поздно вечером пришел ненадолго сам Пастернак — в серых рваных латаных мужицких штанах и бурых валенках... И эта одежда его смущала, но через минуту он забыл о ней и стал говорить о Клейсте, его жизни, неудачах, самоубийстве, двойном, вместе с возлюбленной, на плотине озера близ Берлина... Он умер молодым, его слава пришла после CMejhrH... Пастернак говорил, я слушал, в камине трещали дрова, Дженни спала около нас на диване. Был миг настоящей сердечной тишины и подлинного покоя.
9/XII
<...> Когда же я начну писать? Я вижу участливые глаза Пастернака — беседы с ним меня воскрешают — он все не устает говорить о великом значении рабочего настроения — тогда все остальное отходит и остается лишь чистое желание писать, создавать образы, творить...
Примечания
— драматург, пьесы его шли во многих театрах страны. Сам Сталин в 1933 году редактировал его пьесу «Ложь», но признал ее неудачной, после чего Афиногенов прекратил ее репетиции в театрах. 19 мая 1937 года после статей в «Литературной газете», «Советском искусстве» и журнале «Театр», обвинявших Афиногенова в связях с троцкистами, был исключен из партии, а 1 сентября — из ССП, 3 февраля 1938 года восстановлен в партии, а 26 февраля — в ССП. Дневник, который он вел в это время, имел двойное назначение Часть записей явно предназначалась будущим следователям (Афиногенов ждал ареста), другие предназначались для себя. Именно в это время, когда Афиногенов остался, по существу, один, так как с ним считалось опасным общаться, Пастернак, его сосед по Переделкину, пришел к нему.
турного отдела Совинформбюро, а 29 октября, накануне вылета в США, был убит осколком бомбы в здании ЦК партии. 28 октября 1944 года в газете «Литература и искусство» был напечатан очерк «Афиногенов», где Пастернак вспоминал о своем знакомстве с ним: «Он писал для театра и, как все истинно драматическое, был в жизни подкупающе естественен. В противоположность писателям, изъясняющимся темно и неповоротливо, он с умом и дельно говорил о вещах, представляющих интерес и значение. Он ставил себе ясные задачи и их легко и удачно разрешал...» (т. V наст. собр.).
1. 24 января 1937 г. состоялось заседание президиума Союза писателей в связи с начавшимся 23 января процессом над Пятаковым, Радеком, Сокольниковым, обвинявшимися в организации параллельного антисоветского троцкистского центра. 25 января «Литературная газета» напечатала резолюцию президиума под названием «Если враг не сдается, его уничтожают». Ее подписали 25 человек, среди которых были Вс. Иванов, А. Афиногенов, И. Сельвинекий, Б. Пильняк и др. Подписи Пастернака не было. В архиве Союза писателей (РГАЛИ, ф. 631) вместе со стенограммами выступающих на собрании находится написанная карандашом записка Пастернака, начинающаяся словами «Прошу присоединить мою подпись к подписям товарищей под резолюцией Президиума Союза советских писателей от 25 января 1937 года. Я отсутствовал по болезни, к словам же резолюции нечего добавить» (см. т. V наст. собр.).
2. Ричард Витольдович Пикель (1896-1936) — литературный и театральный критик В молодости был секретарем Зиновьева. Осужден по делу вместе с Каменевым и Зиновьевым (Процесс «16-ти»). Расстрелян.
— драматург, поэт, видный деятель РАПП. Расстрелян.
«генеральная проза» — как ее называл Пастернак. Роман Пастернака, без названия, был уже объявлен редакцией «Нового мира» на 1937 год (см. «Записки Патрика». Т. III наст. собр.).
6. В апреле 1937 года В. Киршон был исключен из партии, вскоре арестован и расстрелян. В дневнике Афиногенов резко пишет о Киршоне, не сомневаясь в его виновности.
«Люди и положения», Пастернак писал: «Толстой прошел через всю мою жизнь, в особенности потому, что отец иллюстрировал его, ездил к нему, почитал его и что его духом проникнут был весь наш дом». Л. О. Пастернак был вызван в Астапово, когда умер Толстой. Б. Пастернак сопровождал его в этой последней поездке к Толстому.
8. Андрей Сергеевич Бубнов (1883-1938) — государственный и партийный деятель. Осужден и расстрелян.
9. Очевидно, это говорилось из боязни слишком откровенных разговоров в чужом доме. 3. Н. Пастернак всегда сохраняла самые дружеские и близкие отношения с Н. А. Табидзе и ее дочерью Т. И. Табидзе и помогала им деньгами и помимо Пастернака.
«Красное дерево» была издана в 1929 году в Берлине в издательстве «Петрополис». 26 августа 1929 года в «Литературной газете» появилась статья Б. Волина, положившая начало травле Б. Пильняка и Б. Замятина за то, что они печатаются за границей. В знак протеста против бурной кампании, развернувшейся на страницах «Литературной газеты» и во Всероссийском Союзе писателей, Б. Пильняк (руководитель Московского отделения ВСП) и Б. Пастернак вышли из ВСП в Москве, а Е. Замятин — в Ленинграде.
— авиаконструктор, академик, генерал-инженер, и Андрей Николаевич Туполев (1888-1972) — авиаконструктор, академик, генерал-полковник инженерной службы, — в то время были арестованы.
12. Евгения (Дженни) Бернгардовна Афиногенова (1905-1948).