Борис Пастернак на Урале (отрывок из книги: Борис Пастернак - участь и предназначение )

Борис Пастернак на Урале 

Борис Пастернак: Участь и предназначение

Отрывок из книги: Иванова Н. Б. Борис Пастернак: Участь и предназначение. Биографическое эссе. – СПб.: Русское-Балтийский информационный центр «БЛИЦ», 2000. – 342 с.

В ТЫЛУ

Освобожденный от воинской службы (хотя и он, и Маяковский пытались оформиться добровольцами), Пастернак остается в Москве; в качестве домашнего учителя занимается с сыном известно­го московского предпринимателя Морица Филиппа.

Особняк Филиппа, как и конторы и дома Эймана и Ферейна, в октя6ре 1914 года и в конце мая 1915 года громили - с разрешения полиции.

«Перед первой мировой войной немцам (или предпринимателям с немецкой фамилией) принадлежали все химические заводы России, около90 процентов электротехнической промышленности, более половины металлургических и металлообрабатывающих заводов, почти половина текстильной промышленности... Большинство выборных московского биржевого общества носили немецкие фамилии... К 20 мая было выслано только из Москвы более 2000человек, начиная с владельцев крупных предприятий и директоров компаний, кончая простыми чертежниками и рабочими», - пишет свидетель со6ытий.

Книги и рукописи Пастернака были уничтожены в разоренном и наполовину спаленном немецком доме. О своих утратах он, правда, и не жалел: «Терять в жизни более необходимо, чем приобретать», - скажет он в конце 50-х, вспоминая этот эпизод в очерке «Люди и положения». Пастернак ненадолго вырывается в родовое имение сестер Синяковых, Красную Поляну, под Харьков; потом возвращается в тыловую, невеселую Москву, где литературная жизнь еле теплится.

(Тетрадь со стихами тоже пропала - Пастернак так тщательно ее перепрятывал, что потом и сам не смог найти.)

И - уезжает из Москвы на Урал работать конторщиком па приглашению управляющего уральских химических заводов Бориса Збарского.

Фамилия владелицы заводов была Рейнбот (первым ее мужем был знаменитый предприниматель и меценат Савва Морозов). С началом войны хозяйка сменила фамилию на русскую, стала не Рейнбот, а Резвой. Заниматься своими заводами сама она и не хотела, и не могла; когда ей рекомендовали Збарского как серьезного и знающего химика, она ухватилась за это предложение с радостью. Доволен был и Збарский - у молодого специалиста, к томуже имевшего конспиративные связи с революционным подпольем, не было средств к существованию. предложение с радостью. Доволен был и Збарский - у молодого специалиста, к томуже имевшего конспиративные связи с революционным подпольем, не было средств к существованию. предложение с радостью. Доволен был и Збарский - у молодого специалиста, к томуже имевшего конспиративные связи с революционным подпольем, не было средств к существованию.

После приезда Пастернака жизнь во Всеволодо-Вильве - так называлось место, где располагался центр морозовского имения, - преобразилась. Вечерами, после окончания работы в заводской конторе, Пастернак читал стихи и прозу, часами музицировал, импровизируя на пианино.

На фотографиях из Всеволодо-Вильвы Пастернак запечатлен в толстом сером свитере, в ортопедических ботинках, скрадывающих хромоту. Взгляд диковатый, исподлобья.

Фотографии сделаны, по всей видимости, тем самым "Кодаком", который передали Збарскому - по просьбе Бориса - родители, когда тот наезжал в Москву. Они же передали для Бориса целую кипу нот - он опять всерьез занялся музыкой. В конце своего пребывания на Урале он обобщит, отрефлексирует свой опыт решения судьбы:

«В каждом человеке - пропасть задатков самоубийственных. Знал и я такие поры, в какие все свои силы я отдавал восстанью на самого себя. Этим можно легко увлечься. И это знаю я. За примерами далеко ходить не приходится. В строю таких состояний забросил я когда-то музыку. А это была прямая ампутация; отнятие живейшей части своего существования. Вы думаете, редко находят на меня теперь состояния полной парализованности тоскою, когда я каждый раз все острей и острей начинаю сознавать, что убил в себе главное, а потому и все? Вы думаете, в эти нахлыни меланхолии - сужденье мое заблуждается. Вы думаете, на самом деле это не так, и в поэзии мое призванье?

О нет, стоит мне только излить все накипевшее в какой-нибудь керосином не просветленной импровизации, как жгучая потребность в настойчивои неотвязно, как стихийная претензия, начинает предъявляться мне потрясенною гармонией, как стрясшимся несчастием. Это так навязчиво. Опешенность перед долголетнею ошибкой достигает здесь той силы и живости, с какой на площадке тронувшегося поезда вспоминают об оставленных дома ключах или о печке, оставшейся гореть в минуту выезда из дома.

Я бегу этих состояний, как чумы. Содеянное - непоправимо. Те годы молодости, в какие выносишь решенья своей судьбы и потом отменяешь их, уверенный в возможности их восстановленья; годы заигрыванья со своим balmou ом - миновали. Я останусь при том, за чем застанет меня завтра 27-й день моего рождения» (Константину Локсу, 28 января 1917 г.).

– «очень скучно», признается он в письме родителям.

Збарский весел, подтянут, обаятелен и любезен. Отчасти скрытен. Знает, что за ним установлена полицейская слежка.

Фанни Збарской нравится молодой музыкант и поэт. Если б не он, она откровенно скучала бы в этой глухомани, несмотря на комфорт во Всеволодо-Вильве - электричество, ванная, телефон - как в европейском центре. Красота природы сочеталась с удобствами цивилизации, а теперь и красотой искусства. Они катаются вместе на санях, в яркий солнечный день она держит под уздцы великолепного жеребца, на котором верхом сидит Борис в высокой меховой шапке. Фанни смотрит на Бориса с нежностью.

Вскоре они проведут вместе в бессонных раз­говорах целую ночь, до рассвета, сидя в пароходном ресторане над Камой. Он напишет об этой ночи стихи и посвятит их ей. Две строфы будут немного непонятны для окружающих, и муж будет вынужден деликатно с ним объясниться. С ним и с Фанни.

Впрочем, это объяснение проложит лишь пер­вую трещину в дальнейших отношениях Збарского с женой. В конце концов Збарские расстанутся.

А пока – все вроде бы хорошо, если б не мучительное пастернаковское самоедство. Режим, четкий распорядок дня, музыка; здесь он написал для «Русских ведомостей» две работы о Шекспире…

Можно ли «совестливо» мастачить для газеты – нечто «легкое, сродни, посредственное и общедоступное», а именно то, что газеты для публикации принимают?

Нет, как вид вспомогательного заработка такая работа ему претит. Друзья прислали ему на Урал вышедший с его статей сборник «Центрифуга», а он не в силах перечитать ее. Впервые он увидел другую Россию. Урал, можно сказать, случайно возник в его жизни. Но случайность Урал или нет, для Пастернака он стал особо ценной поэтической и прозаической материей, проявляясь затем, как залежи пород в рудниках, и в стихотворных циклах, и в «Докторе Живаго». Полубогемная жизнь здесь резко сменилась ритмичной, рабочей. Особым лицом обернулась к Пастернаку война: заводским, оборонным.

Он увидел совсем иную жизнь и работу: жизнь и работу промышленного центра, «маленькой Бельгии».

– иным.

«Я пользовался в этих размышлениях лишь тем разумом, тем самым разумом, который парился в лирической бане, и я пользовался парящимся этим разумом в тот самый миг, когда он достигал до уровня каменки и ничего, кроме лирического пара, не знал и знать не хотел. <…>

Меньше всего мне хотелось бы с тобой о собственных моих намерениях говорить. У нас с ними, с намерениями моими, - совсем особый разговор. Многих намерений я и на порог к себе не пускаю. В одном только я уверен: пускай и благодатен был уклад старинной нашей юности, плевать мне на его благодатность, не для благодатности мы cтpoeны, ставлены, правлены. Еще мне нечего печатать.

... В первую голову мне хочется что-нибудь такое сделать, от чего бы несло хозяйничающей в нем значительностью. Как понимать это, я сам еще не знаю, не додумался еще, либо опыт мой еще слишком узок. Да кто я, в самом деле? Молокосос еще» (Сергею Боброву, 27 апреля 1916 г., Всеволодо-Вильва).

Уезжая с Урала, он проехал по России, побывал и в Екатеринбурге, поразившем его широкими тротуарами, застекленным вокзалом, кинематографом, концерт-холлами. Был в Уфе, Златоусте, в элегантной, современной, богато застроенной новыми особняками в стиле модерн Самаре.

– «Раскованный голос». Впрочем, он ни на чем не настаивал. Бобров выбрал из предложенных - «Поверх барьеров», название, оцененное, однако, самим поэтом как самоуверенное и опять-таки претенциозное.

Время покажет: название было выбрано удивительно точно.

Друзья отмечали, что новая книга Пастернака стала своео6разным ответом на совершающиеся события: «В ней все было перевернуто, разбросано, разорвано и некоторые строфы напоминали судорожно сведенные руки».

Что такое - «Поверх барьеров»? Попытка прорваться к новому качеству - после неудовлетворенности «Близнецом в тучах»? Нет, скорее - продолжение первой книги, продолжение путем усиления, педалирования уже обретенных, найденных, нащупанных порой вслепую и нayгaд методик.

Одним из приемов новой книги стал многократный, акцентированный повтор.

«Посвящении» самое «сильное», ударное слово стоит в начале строки, а не в конце, и не рифма его многократно отзвучивает, а повтор:

Мелко исписанный снежной крупой,
Двор, - ты как приговор к ссылке,
На недоед, недосып, недопой,
На боль с барабанным боем в затылке!


С солью из низко нависших градирен;
Шин и полозьев чернеются швы…
<…>

Двор, этот вихрь, что как кучер в мороз…
<…>

Вихрь, что как кучер облеплен, как он…
<…>

Двор, этот ветер тем родственен мне…

Таким же образом многократно повторены – в крещендо, до форте – и вихрь, и «старческим ногтем» небес, и – «кучер», и – «снегом порос», «снегом закушенным», «снегом по горло набит»... Кроме повтора слов и словосочетаний, Пастернак нанизывает слова одного синтаксического ряда, как бы перебирая их вслух, выбирая ряд понятий, предметов или действий по аналогичной грамматической конструкции: «Недоед, недосып, недопой», «взят, перевязан, спален, ослеплен, задран... прикручен» и вдруг - неожиданно - перечисляет предметы и понятия далекие, абсолютно разнорядные:


Шубы и печи и комнат убранство...

Или:

И без задержек, и без полуслов,
Но от души заказной бандеролью
Вина, меха, освещенье и кров

Динамическое усиление передается и через многократное обращение:

Люди, там любят и ищут работу.
Люди! Таи ярость сановней моей.
Люди! Там я преклоняю колени.

Усиливается ряд однокорневыми словами: «тьме - темнее - затменье», или семантически близкими понятиями, по нарастающей: «снежной крупой - мерзлый - снегом - снегом – вихрь - снегом - ветер - с полярных морей - стуже - стужа - зима - зимнего ига – вьюги». Столь же вихрео6разно выстроен повторами-воронками «Дурной сон»:

Прислушайся к вьюге, сквозь десны процеженной,
Прислушайся к захлестням чахлых бесснежий.

Разбиться им не обо что, - и заносы

Проносятся чересполосицей, поездом,
Сквозь черные десны деревьев на сносе,
Сквозь десны заборов, сквозь десны трущоб.

Дважды - «прислушайся», дважды - «проносятся», трижды – «сквозь десны». Движение убыстряется, предметы мелькают, звук идет к форте (к восклицанию) от пианиссимо начала («прислушайся к вьюге» - почти шепот):


Чудес, что приснились Небесному Постнику.
Он видит: попадали зубы из челюсти
И шамкают замки, поместия - с пришептом,
Все вышиблено, ни единого в целости!

«от зубьев пилотов, от флотских трезубцев, от красных зазубрин», «не может проснуться, не может, засунутый в сон на засов», «за косно­язычною далью... за челюстью дряхлой... за опочивальней», «на бешеном стебле, на стебле осип­лом, на стебле, на стебле зимы измочаленной», «он сорван был битвой, и, битвой подстегнутый». Стихотворение и заканчивается вдруг оборванным - оборванным из-за дурной бесконечности - повтором. Пастернак продолжает быть музыкально-гармоничным, и повтор для него отчасти реализует в поэзии - музыкальную развивающуюся тему, например, в звучании вальса «Сочельник»):

И хлопья мелькают, как лампы у пояса.
Как лампы у пояса. Грозно, торжественно.

Поэт с его «ревнивой тоской» противостоит «толпе», буржуазному миру, с его «салонами» и «коврами»; фигура поэта глобальна, и в то же время - он существо без кожи, хрупкое и ранимое, безрассудное и отверженное. В «Поверх барьеров» торжествует романтическая версия поэта, непонятого визионера, кощунствующего богоборца, поэта - «казначея человечества», отвечающего за «содержанье трагедий, царств и химер».

Книга чрезвычайно противоречивая и неровная, «Поверх барьеров» не только присоединяется к переживающей период торжества поэтике футуризма, но и фиксирует неожиданные, свободные, ни к каким «школам» и «рамкам», «системам» и «барьерам» не присоединимые, самостоятельные поэтические открытия Пастернака - как в изумительно живописных, могучих «Мельницах»:


Их мысли ворочаются, как жернова,
И они огромны, как мысли гениев,
И тяжеловесны, как их слова...

Поэтика футуризма нормативно включала в себя эпатаж, эстетику безобразного - Пастернак отдал ему непременную дань в «Поверх 6apьepов»:


Снег был с полым дуплом.
Шаркало. Оттепель, харкая,
Ощипывала фонарь...

(«Предчувствие»)


За синением стекол мерзлых горишь,
Словно детский чулочек, пасть кошки на кухне
Выжинает суконную мышь...

(«C рассветом, взваленным за спину...»)


Открыл мышеловку,
К реке прошмыгнули мышиные мордочки
С пастью не одного пасюка.

(«Materia Prima»)


И опять
Город встал шепелявой облавой...

(«Ho почему»)

С Маяковским роднит еще одно, пожалуй, главное, то, что действительно «поверх барьеров» - всепоглощающая, оглушительная страсть и страстность - как сказано в «Скрипке Паганини», «Любовь и боле, чем любовная тоска!». И, главное, в удивительно простой шестой части «Скрипки» - «Я люблю, как дышу». Отсюда – «Марбург», завершавший сборник, «Марбург», от которого Маяковский пришел в восторг. Но это был еще иной «Марбург», - тот, который сегодня известен, явится результатом переработки лета 1928 года; а тогда, в 1916-м, противопоставление «буржуазной» возлюбленной, не понимающей и не принимающей открытой страсти, - самому поэту было основным мотивом первой, «романсовой» части стихотворения:


Резки были день и тон -
Ну, так извиняюсь*. Были занавески
Желты. Пеньюар был тонок, как хитон.

... Вы поздно вставали. Носили лишь модное,

Где страсть, словно балку, кидала мне под ноги
Линолеум в клетку, пустившийся в пляс.

«Струна», «кружево», «мой друг в матинэ» - это даже скорее Северянин, чем Маяковский, но Маяковскому нравилось и было близко не начало, а середина: «B тот день всю тебя, от гребенок до ног...»

Пастернак подарил машинопись «Марбурга» Фанни Николаевне Збарской, с надписью: «Фанни Николаевне в память Энеева вечера возникновения сих воспоминаний. 10. V. 1916.»

«Марбурге» страсть - четырехлетней выдержки - свидетельствовала о чрезвычайной глубокой одаренности, тоже родственной Маяковскому его натуре.

Наиболее «пастернаковским» в «Поверх барьеров» было сочетание этой налетающей, «бурной» (в том чис­ле и в прямом смысле этого слова) страсти с мгновенно схваченной картиной, импрессионистической (близкой по методике к импровизационной) живописью:

Слывшая младшею дочерью

Ты, опыленная дочерна
Громом, как крылья крапивниц!

(«Муза девятьсот девятого»)

Тучи на горку держали. И шли
– на горку.
По ветру время носилось оборкой
Грязной, худой, затрапезной земли.

Степь, как архангел, трубила в трубу,
Ветер горланил протяжно и властно…

«Прощанье»)

Кокошник нахлобучила,
Из низок ливня – паросль,
Футляр дымится тучею,
В ветвях горит стеклярус.

«Кокошник нахлобучила…»)

Сквозь снег чернеется кадык
Земли. Заря вздымилась грудью.
Глаза земли в глаза воды
глядят, зимуя в изумруде.

«Заря на севере»)

Это мои, это мои,
Это мои непогоды –
Пни и ручьи, блеск колеи,
Мокрые стекла и броды…

«Это мои…»)

Разве только птицы цедят,
В синем небе щебеча,
Ледяной лимон обеден
Сквозь соломинку луча?

«Разве только по канавам…»)

Цензура не хотела пропускать «Поверх барьеров» – из-за строк, показавшихся цензору пацифистскими или революционными. Бобров съездил к цензору с бутылкой коньяка и убедил его подписать книгу, заменив «особо опасные» строки точками. Книга все-таки вышла (в конце 1916 года, хотя на титульном листе стоит год 1917)с кучей опечаток, ибо Пастернак не имел возможности, находясь на Урале, держать корректуру. года, хотя на титульном листе стоит год 1917)с кучей опечаток, ибо Пастернак не имел возможности, находясь на Урале, держать корректуру.

И все же – Пастернак был счастлив, получив экземпляры своей второй книги. Хоть и будет он потом отзываться о ней более чем скептически («Куча всякого сору. Страшная техническая беспомощность...» – письмо М. Цветаевой 7 июня 1926 г.), а в 1928 году для нового издания беспощадно переделает многие из стихотворений, - к концу жизни он опять к ней помягчеет. «Все не так страшно», – напишет он в 1950 году на экземпляре книги, принадлежащем футуристу Алексею Крученых.

* Чрезвычайно «маяковское»! Извинение, подчеркивающее намеренную грубоватость позы поэта - «отверженного», не соблюдающего «правил» так называемого хорошего тона.

Раздел сайта: