Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография (глава 8, страница 1)

Глава 1: 1 2 3 4 5
Глава 2: 1 2 3 4 5
Глава 3: 1 2 3 4 5
Глава 4: 1 2 3 4 5
Глава 5: 1 2 3 4 5
Глава 6: 1 2 3 4 5
Глава 7: 1 2 3 4 5
Глава 8: 1 2 3 4 5
Глава 9: 1 2 3 4 5
Глава VIII. Доктор Живаго
1946-1955

1

Историческое предвестие победы ощущалось всеми, начиная с успешной битвы на Курской дуге и последующего наступления в Белоруссии. Пастернак открыл очерк "Поездка в Армию" словами:

"С недавнего времени нами все больше завладевают ход и логика нашей чудесной победы. С каждым днем все яснее ее всеобъединяющая красота и сила... Победил весь народ, всеми своими слоями, и радостями, и горестями, и мечтами, и мыслями. Победило разнообразье.

Победили все и в эти самые дни, на наших глазах, открывают новую, высшую эру нашего исторического существования.

Дух широты и всеобщности начинает проникать деятельность всех. Его действие сказывается и на наших скромных занятиях".

Победа была результатом общего подвига, она была куплена ценою огромных потерь и лишений. Каждый с болью чувствовал свой неоплатный долг перед погибшими:


Зло будет отмщено, наказано,
А родственникам жертв и вдовам
Мы горе облегчить обязаны
Еще каким-то новым словом.

Клянемся им всем русским гением,
Что мученикам и героям
Победы одухотворением
Мы вечный памятник построим.

Праздничное предвестье конца всемирной вражды и начала свободного производительного существования было исторической атмосферой тех лет. Начатый зимой 1945-46 года роман "Доктор Живаго" стал по замыслу Пастернака художественным воплощением этих надежд. Необходимость такой работы подкреплялась многими обстоятельствами.

Большое значение имели вечера чтений, которые по инициативе П. И. Лавута устраивались в университете, Политехническом музее и Доме ученых. После своих выступлений начала 30-х годов, когда аудитория плохо понимала его, а пресса искажала смысл сказанного и приходилось затем оправдываться и объясняться, после вынужденного молчания темных предвоенных лет авторские вечера были для Пастернака открытым обращением к заинтересованным читателям, благодарно встречавшим каждое его слово. Слушатели прекрасно знали его стихи, и стоило ему во время чтения запнуться, со всех сторон летели подсказки. Образовался своеобразный кружок его поклонников и поклонниц, посещавших его вечера и окружавших его вниманием, перераставшим в откровенную влюбленность. К этому времени относится начало его душевной близости с поэтессой Ольгой Берггольц, закрепляется начавшаяся во время войны дружба с девушками, работавшими в Скрябинском музее.

Радостная для него встреча с университетской молодежью состоялась в марте 1944 года. В дневнике Нины Муравиной, присутствовавшей в зале, сохранилась конспективная запись его слов:

"В перерыве между стихами он рассказывал о своем творчестве и о переломе, заставившем его отказаться от прежней эстетики...

- Мы были сознательными озорниками. Писали намеренно иррационально, ставя перед собой лишь одну-единственную цель - поймать живое. Но это пренебрежение разумом ради живых впечатлений было заблуждением. Мы еще недостаточно владели техникой, чтобы сравнивать и выбирать, и действовали нахрапом. Высшие достижения искусства заключаются в синтезе живого со смыслом. Литература всегда нуждается в оправдании".

Во втором отделении Пастернак рассказывал, как работа над прозой и над переводами Шекспира органически привела его к стремлению писать так, чтобы "всем было понятно", что для него "стихи - этюды к будущему замыслу, который в итоге даст вселенную. Поэтому нужно для каждого этюда брать всю палитру...".

В развитие своих мыслей о войне, которая положила конец "действию причин, прямо лежавших в основе переворота", он говорил о "зрелости исторического отрезка революции.

- Приближается победа, - мечтал он вслух. - Наступает момент оживления жизни. Историческая эпоха, какой свет не видал! Срок приспел! Писателю теперь как никогда необходима своя крепкая внутренняя эстетика"1.

Возобновление прямых встреч с читательской аудиторией, ее живой и благодарный отклик поддерживали Пастернака в его новом мироощущении, он чувствовал, что должен многое сказать своим современникам, что они ждут от него этого.

Поначалу Пастернак считал рискованным свой выход на публику и, как он писал Дурылину, "ждал от этого только неудачи и эстрадного провала":

"И, представь себе, это принесло одни радости. На моем скромном примере я узнал, какое великое множество людей и сейчас расположено в пользу всего стоющего и серьезного. Существованье этого неведомого угла у нас дома было для меня открытьем"2.

О том же говорили письма с изъявлением глубокой благодарности и любви, получаемые им с фронта, в которых открывалась безграничная близость понимания со стороны далеких и незнакомых людей.

Доходили известия, что его переводят и издают в Англии, что не только дома, но и за его пределами существуют читатели, ценящие его творчество. Профессор Оксфордского университета С. М. Баура и молодая группа "персоналистов", которую возглавлял драматург и поэт Герберт Рид проявляли большой интерес к его творчеству. Они издавали переводы его стихов и прозы, писали доброжелательные разборы и статьи.

Это внимание радовало и поддерживало Пастернака. Сочетание толстовского непротивления и христианства, на котором основывались их статьи, было ему очень близко и формировало мысли и взгляды, отразившиеся в стихах и работах последних лет. Он рассказывал об этом в письме Сергею Дурылину 29 июня 1945 года:

"За последние два года я, поначалу отрицательными путями, из нападок (здешних), на себя узнал о существовании молодого английского направления непротивленцев (escapistes). Эти люди были на фронте и воевали, но считали, что писать и говорить о войне можно только как об абсолютном обоюдостороннем зле. Их другое литературное прозвище - персоналисты, личностники. На их знамени имена Руссо, Рескина, Кропоткина, Толстого. Они скорее анархисты, чем чтобы то ни было другое... Они зачислили меня в свое братство, поместили "Детство Люверс" в первом альманахе <"Transformation"> и их издательство анонсировало выпуск тома моей прозы, за которым последуют стихи... Это тот поворот людей издали лицом друг к другу, который их ничем не связывает и не обременяет, но в каких-то высших целях, не исчерпываемых жизнью каждого в отдельности, одухотворяет пространство веяньем единенья, без которого нет бессмертья"3.

Между тем "дома" литературные и общественные процессы шли вразрез с историческими надеждами. Избавление от опасности и близость победы с новой силой пробуждали старый дух "морально подозрительной" трескучей фразы и критических проработок. Снова на полный ход была запущена карательная машина, и среди ее новых жертв были те, кто составлял нравственный цвет поколения, вынесший на своих плечах основную тяжесть войны, на кого возлагались надежды на обновление России.

Интерес к Пастернаку на Западе немедленно вызвал нападки со стороны руководства Союза писателей, во главе которого стоял в это время старый друг Пастернака Николай Тихонов. Осенью 1945 года Пастернак так определял в письме к Н. Я. Мандельштам свое положение:

"Неожиданно жизнь моя (выражусь для краткости)... активизировалась. Связи мои с некоторыми людьми на фронте, в залах, в каких-то глухих углах и в особенности на Западе оказались многочисленнее, прямее и проще, чем мог я предполагать даже в самых смелых мечтаниях. Это небывало и чудодейственно упростило и облегчило мою внутреннюю жизнь, строй мыслей, деятельность, задачи, и также сильно усложнило жизнь внешнюю. Она трудна в особенности потому, что от моего былого миролюбия и компанейства ничего не осталось. Не только никаких Тихоновых и большинства Союза нет для меня и я их отрицаю, но я не упускаю случая открыто и публично об этом заявлять. И они разумеется правы, что в долгу передо мной не остаются. Конечно, это соотношение сил неравное, но судьба моя определилась, и у меня нет выбора"4.

В записке 1956 года, оглядываясь на эти годы, Пастернак писал:

"...Когда после великодушия судьбы, сказавшейся в факте победы, пусть и такой ценой купленной победы, когда после такой щедрости исторической стихии, повернули к жестокости и мудрствованиям самых тупых и темных довоенных годов, я испытал во второй (после 36 года) раз чувство потрясенного отталкивания от установившихся порядков, еще более сильное и категорическое, чем в первый раз"5.

Такой поворот событий требовал серьезного и значительного ответа, что было связано с риском и душевным самопожертвованием.

"Я почувствовал, - писал Пастернак Дурылину в том же письме 29 июня 1945 года, - что только мириться с административной росписью сужденного я больше не в состоянии, и что сверх покорности (пусть и в смехотворно малых размерах) надо делать что-то дорогое и свое, и в более рискованной, чем бывало, степени попробовать выйти на публику"6.

В письме к Вяч. Вс. Иванову 1 июля 1958 года Пастернак объяснял подлинный смысл сделанного им выбора:

"Я давно и долго, еще во время войны, томился благополучно продолжающимися положениями стихотворчества, литературной деятельности и имени, как непрерывным накапливанием промахов и оплошностей, которым хотелось положить разительный и ощущаемый, целиком перекрывающий конец, которые требовали расплаты и удовлетворения, чего-то сразу сокрушающего привычные для тебя мерила, как, например, самоубийства в жизни других или политические судебные приговоры, - тут не обязательно было, чтобы это была трагедия или катастрофа, но было обязательно, чтобы это круто и крупно отменяло все нажитые навыки и начинало собою новое, леденяще и бесповоротно, чтобы это было вторжение воли в судьбу, вмешательство души в то, что как будто обходилось без нее и ее не касалось.

Я не говорю, что роман нечто яркое, что он талантлив, что он - удачен. Но это - переворот, это - принятие решения, это было желание начать договаривать все до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях"7.

2

В начале августа 1945 года Пастернак окончил черновик "Генриха IV", и после его отделки принялся за перевод грузинского лирика Николая Бараташвили.

"Я смотрел, что сделали в этом отношении раньше, - писал он Симону Чиковани 9 сентября. - Попытка сделать ритмическую комбинацию изо всех слов подстрочника уже произведена, и ее не стоит повторять. Из этого надо сделать русские стихи, как я делал из Шекспира, Шевченки, Верлена и других, так я понимаю свою задачу... Я с полнедели уже как начал его и доволен ходом работы: мне не только не пришлось отступать от того, как я пишу последние годы, но, наоборот, Бараташвили оказался благодарным поводом для того, чтобы сделать несколько шагов дальше в том же направлении. Я его сделаю быстро"8.

И действительно к концу сентября он перевел все стихотворения и поэмы Николая Бараташвили. Он увидел в его поэзии черты оригинальности, близкой Баратынскому, стихи которого Пушкин характеризовал "постоянным присутствием мысли".

"Его стихотворения, - писал Пастернак в заметке "Великий реалист", опубликованной в тбилисской газете "Заря Востока", - даже самые созерцательные, очень драматичны и носят тот личный отпечаток, который заставляет подозревать за каждой мыслью какое-то реальное происшествие, ее побудившее".

В Грузии Пастернак не был более десяти лет. В декабре 1937 года его вызывали в Тбилиси, где проходил очередной пленум правления Союза писателей, приуроченный к юбилею Шота Руставели, но он отказался.

- Да как же я мог тогда ехать в Грузию, когда там не было Тициана? Я так любил его", - рассказывал он тогда Анатолию Тарасенкову.

Теперь ему предстояло участвовать в торжествах по случаю столетия со дня смерти Бараташвили, и 19 октября 1945 года он читал свои переводы в Театре имени Руставели. Нина Табидзе вспоминала, что условием своего участия в праздновании юбилея Пастернак поставил ее присутствие в зале. Со дня ареста Тициана это было ее первым появлением в публике. Он читал, подчеркнуто обращаясь к ней. Две недели, проведенные в Тбилиси, были наполнены глубокой трагической радостью. Он возвращался в Москву, собственно, за тем, чтобы в ближайшее время оплатить это счастье своей новой работой. На прощание Нина Табидзе подарила ему большой запас прекрасной гербовой бумаги, который остался после ареста Тициана, - на ней написаны первые главы беловой рукописи "Доктора Живаго". В то время нельзя было достать хорошей бумаги, и Пастернак особенно чувствовал требовательность такого подарка. Впоследствии он не раз говорил, что это "Нинин роман".

"Прозу я начал ведь писать с Вашей легкой руки, то есть толчком к ней послужила подаренная Вами Тицианова бумага, - объяснял он в письме к ней 4 декабря 1946 года. - Потом я решил, что бумага слишком хороша для такой пачкотни, и перенес работу вместе с ощущением этой благородной желтизны слоновой кости, согревшей мою выдумку, на другой, более простой сорт бумаги... Одним словом, Тицианова бумага определила мой новый стиль, и Вы, Нина, оказали на меня литературное влияние. Я вор и плагиатор"9.

Вернувшись в Москву, он уточнил свои планы. Писавшаяся до войны проза виделась ему теперь по-новому. В ноябре появились первые новые наброски. Английский писатель Исайя Берлин, который виделся с ним в это время, вспоминает, что Пастернак уже тогда рассказывал ему замысел нового романа и что по просьбе автора он отвез рукопись сестрам в Оксфорд. Но он ошибается, говоря о рукописи романа, работа над ним тогда еще только начиналась, рукописи, как таковой, в то время еще быть не могло.

"Смерти не будет" - крупно и размашисто вывел Пастернак название на титульном листе карандашной рукописи первых глав, писавшихся в декабре-январе 1945-46 года. Справа под названием эпиграф, указывающий, откуда взяты эти слова: "И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прошлое прошло" ("Откровение Иоанна Богослова", 21, 4).

В письмах конца января - начала февраля идет речь об интенсивной работе над романом.

1 февраля 1946 года Пастернак просил Ольгу Фрейденберг:

"Пожелай мне выдержки, то есть чтобы я не поникал под бременем усталости и скуки. Я начал большую прозу, в которую хочу вложить самое главное, из-за чего у меня "сыр-бор" в жизни загорелся, и тороплюсь, чтобы ее кончить к твоему летнему приезду и тогда прочесть"10.

В самой общей форме начинали проступать контуры замысла. В письме от 26 января к Н. Я. Мандельштам:

"У меня есть сейчас возможность поработать месяца три над чем-нибудь совершенно своим, не думая о хлебе насущном. Я хочу написать прозу о всей нашей жизни от Блока до нынешней войны, по возможности в 10-ти - 12-ти главах, не больше. Можете себе представить, как торопливо я работаю и как боюсь, что что-нибудь случится до окончания моей работы! И как часто приходится прерывать!"11.

Первоначальный замысел романа был настолько четко оформлен в сознании, что автор твердо рассчитывал написать его в течение нескольких месяцев.

"Твои слова о бессмертии - в самую точку! - писал Пастернак Ольге Фрейденберг 24 февраля 1946 года в ответ на ее письмо. - Это - тема или главное настроение моей нынешней прозы. ...Только бы хватило у меня денег дописать ее, а то она приостановила мои заработки и нарушает все расчеты"12.

Встретившись с Александром Гладковым на Моховой, близ станции метро, в последние часы 31 декабря 1945 года, он сказал, что в роман войдет и кое-что из написанного в 1930-годы, "но замысел его очень изменился". Гладков записал его слова:

"Я пишу этот роман о людях, которые могли быть представителями моей школы - если бы у меня такая была".

В феврале в университетском клубе состоялось публичное чтение Шекспировского "Гамлета". Читал актер Александр Глумов, Пастернак был в числе приглашенных.

Февралем 1946 года датируется первый вариант стихотворения "Гамлет":


Вот я весь. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.

Это шум вдали идущих действий.
Я играю в них во всех пяти.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить - не поле перейти.
3

Весной в Москву ненадолго приезжала Анна Ахматова. В клубе писателей 2 апреля состоялся совместный авторский вечер ее и Пастернака. На следующий день они читали в Колонном зале Дома союзов на встрече ленинградских и московских поэтов. Ахматова закрывала первое отделение. Пастернак открывал второе. При их появлении на сцене зал вставал и долго аплодировал. В несколько измененном составе вечер был повторен на следующий день в бывшей Богословской аудитории университета. Пастернака долго не отпускали с эстрады, заставив читать вдвое больше, чем было положено на долю каждого участника. По просьбе слушателей

Пастернак читал "Памяти Марины Цветаевой". Несмотря на то, что это стихотворение не было опубликовано, о его существовании было известно достаточно широко. "Круг идей", которым руководствовался Пастернак в этих стихах, начинал свою реальную жизнь:


Мне в ненастьи мерещится книга
О земле и ее красоте.

Мечта о книге, неопределенная еще два года назад, приобрела теперь четкую соотнесенность с романом.

Особенно запомнился авторский вечер в большой аудитории Политехнического музея, состоявшийся 27 мая 1946 года. Пастернак был необычайно оживлен, читал легче и свободнее, чем на предыдущих. К этой встрече он готовился особенно тщательно. Сохранились однотомник 1936 года и "Избранное" 1945-го, размеченные рукою Пастернака для чтения. Замены строк и названий, последовательность и даже музыкальное интонирование отдельных мест были тщательно продуманы. Это почувствовали слушатели. Один из них, Борис Николаевич Двинянинов, вспоминал:

"В чтении Б. Л. не было ни грана того, что называется у нас "выразительность чтения". Не было и в помине тех шести (или 36!) рычагов тона, которыми искусно владеют мастера эстрады... А что же было? Было строение! Меня не покидало и не покидает ощущение: перед нами был поэт-зодчий своего Поэтограда.


Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.

Но это не было возведение стен по принципу "кирпичик к кирпичику", а по принципу "Как образ входит в образ". Поэтоград Пастернака рос на глазах ошалевшего зала не за счет изобилия самоцветного материала, а путем внутреннего наполнения, роста одного образа поддержкой другому".

Пастернак задержался с переездом на дачу. Он торопился написать предисловие к сборнику своих шекспировских переводов для двухтомного издания в "Искусстве".

"Я не верил, что это одолею, - писал он 5 октября Ольге Фрейденберг. - Удивительным образом это удалось. Я на тридцати страницах сумел сказать, что хотел о поэзии вообще, о стиле Шекспира, о каждой из пяти переведенных пьес и по некоторым вопросам, связанным с Шекспиром: о состоянии тогдашнего образования, о достоверности Шекспировской биографии"13.

Трактовка Гамлета в этой работе получила отчетливо личный характер, смысл его судьбы связывался с христианским пониманием жизни как жертвы.

"...Гамлет отказывается от себя, чтобы "творить волю пославшего его". "Гамлет" не драма бесхарактерности, но драма долга и самоотречения. Когда обнаруживается, что видимость и действительность не сходятся и их разделяет пропасть, не существенно, что напоминание о лживости мира приходит в сверхъестественной форме и что призрак требует от Гамлета мщения. Гораздо важнее, что волею случая Гамлет избирается в судьи своего времени и в слуги более отдаленного. "Гамлет" - драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения".

Еще в Чистополе Пастернак писал первые разрозненные наброски своих "Заметок о Шекспире". Он определял "бездонную музыку" монолога Гамлета "Быть иль не быть" как "заблаговременный реквием, предварительное "Ныне отпущаеши" на всякий непредвиденный случай. Им все наперед искуплено и просветлено". Теперь, через пять лет, теснящиеся и обгоняющие друг друга, недоуменные выражения Гамлетова монолога Пастернак сопоставляет с "внезапной и обрывающейся пробой органа перед началом реквиема".

"Это самые трепещущие и безумные строки, когда-либо написанные о тоске неизвестности в преддверии смерти, силою чувства возвышающиеся до горечи Гефсиманской ноты".

В окончательную редакцию стихотворения "Гамлет" были введены слова "моления о чаше", которые объединяют его героя с образом Христа.

Один экземпляр "Заметок к переводам шекспировских драм" Пастернак послал в журнал "Звезда" Виссариону Саянову, считая, что статья, написанная как предисловие, имеет самостоятельное значение.

Приехав в Переделкино, он снова взялся за роман. Зимние наброски были перебелены, новое название связывало его замысел с прозой 1930-х годов "о детях".

"...С июля месяца я начал писать роман в прозе "Мальчики и девочки", который в десяти главах должен охватить сорокалетие 1902- 1946 годов, и с большим увлеченьем написал четверть всего задуманного или пятую его часть, - сообщал он Ольге Фрейденберг в письме от 5 октября 1946 года. - Это все очень серьезные работы. Я уже стар, скоро, может быть, умру, и нельзя до бесконечности откладывать свободного выражения настоящих своих мыслей. Занятия этого года - первые шаги на этом пути, - и они необычны. Нельзя без конца и в тридцать, и в сорок, и в пятьдесят шесть лет жить тем, чем живет восьмилетний ребенок: пассивными признаками твоих способностей и хорошим отношением окружающих к тебе, - а вся жизнь прошла по этой вынужденно сдержанной программе"14.

Первую главу романа он читал 3 августа 1946 года, на чтение был приглашен Константин Федин, в архиве которого сохранилась записка Пастернака:

"Костя, я сейчас Зине и Асмусам буду читать 1-ю главу. Она еще скомканная и с недоделанным картонным концом, так что мне стыдно уговаривать тебя ее слушать".

На записке рукою Федина помечено: "3 августа 1946 года. Роман "Мальчики и девочки" с эпиграфом из Блока; 1-я глава относится к 1903 году; Приволжско-Центральная Россия". Надпись датирует окончание раннего варианта первой главы "Пятичасовой скорый".

В сохранившихся бумагах нет листа с эпиграфом из Блока, - предварительные наброски обыкновенно пускались автором на растопку печки. Возможны два варианта эпиграфа, - или начало стихотворения "Вербочки", ответственное за название романа, или строчка "Мы дети страшных лет России" из стихотворения "Рожденные в года глухие", которую цитирует в эпилоге Гордон, трактуя судьбы своего поколения.

Собираясь осуществить задуманное еще зимой 1943-44 года и написать о Блоке, Пастернак разметил карандашом на полях первый том алконостовского издания и набросал для себя заметки "К характеристике Блока". Связанный с этим замыслом "круг идей" нашел отражение во многих письмах того времени. Сохранилась записка, указывающая на не дошедшие до нас наброски и озаглавленная "К статье о Блоке". В ней высказана очень важная для самого Пастернака мысль:

"Мы назвали источник той блоковской свободы, область которой шире свободы политической и нравственной. Это та свобода обращения с жизнью и вещами на свете, без которой не бывает большого творчества, о которой не дает никакого представления ее далекое и ослабленное отражение - техническая свобода и мастерство".

Летом 1946 года шла подготовка к 25-летней годовщине смерти Блока. Пастернака просили написать статью, Анна Ахматова была назначена почетным председателем юбилейного комитета. Но 14 августа в газетах появилось "Постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград"", - беспрецедентно грубое вмешательство ЦК партии в судьбы литературы. Оно искалечило судьбу Михаила Зощенко, на много лет разлучило с читателем Анну Ахматову и положило начало новой идеологической кампании, которая задушила последние веяния свободы. За ним появились выдержанные в том же духе постановления о драматических театрах (26 августа) и кино (4 сентября). Одновременно на президиуме правления Союза писателей место первого секретаря занял Александр Фадеев. Из состава правления был выведен Пастернак, выбранный еще в 1934 году. Из членов Союза были исключены Ахматова и Зощенко, что означало для них полный запрет на издания, то есть лишение заработка.

Блоковский юбилей прошел неотмеченным. Итоги наблюдений над поэзией Блока Пастернак записал через десять лет в очерке "Люди и положения". Припоминая свое раннее восприятие "одинокого", по-детски не испорченного слова Блока, Пастернак назвал стихотворение "Вербочки", начальная строка которого "Мальчики да девочки" (с измененным союзом) была первым названием романа.

Хотя впрямую постановления партии не касались Пастернака, А Фадеев обрушился на него с обвинением в отрыве от народа. В своем выступлении на президиуме правления Союза писателей 4 сентября 1946 года непосредственно вслед за исключением Ахматовой и Зощенко он предупредил, что нельзя также проявлять "угодничества" по отношению к Пастернаку, поэту, не признающему "нашей идеологии". Сославшись на свое прежнее мнение, высказанное еще в 1943 году, он повторил вновь, что в "уходе Пастернака в переводы от актуальной поэзии в дни войны" он видит "определенную позицию"15. Через две недели 17 сентября он повторил это на общемосковском собрании писателей в Доме ученых, предупредив, что "безыдейная и аполитичная поэзия Пастернака не может служить идеалом для наследников великой русской поэзии"16.

Издание сборника шекспировских переводов, для которого Пастернак летом писал предисловие, не состоялось, "Заметки к переводам Шекспира", посланные в злополучную "Звезду", были запрещены к публикации.

Всепоглощающая работа над романом давала Пастернаку силы не считаться с происходящим. К тому времени он написал уже вторую главу "Девочка из другого круга", начал третью. Он снова читал у себя две первые главы и пригласил соседей по Переделкину. В дневнике Корнея Чуковского 10 сентября 1946 года записано, что накануне вечером он с сыном Николаем и его женой слушали роман, который сейчас пишет Пастернак:

"А как нарочно в этот день, на который назначено чтение, в "Правде" напечатана резолюция президиума ССП, где Пастернака объявляют "безыдейным, далеким от советской действительности автором". Я был уверен, что Чтение отложено, что Пастернак горько переживает "печать отвержения", которой заклеймили его. Оказалось, что он именно в этот день назвал кучу народу: Звягинцева, Корнелий <3елинский>, Вильмонт и еще человек десять неизвестных. Роман его я плохо усвоил, так как вечером не умею слушать, устаю задень к 8-ми часам... Потом Пастернак пригласил всех ужинать. Но я был так утомлен романом, и мне показался таким неуместным этот "пир" Пастернака - что-то вроде бравады, - и я поспешил уйти17.

В записях Чуковского сказалось смущение, которое производило на гостей не столько нежелание Пастернака считаться с установками официальной критики, но и содержание прочитанной главы. Как ни "плохо" воспринимал Чуковский чтение, он не мог не заметить отчетливую религиозную направленность первых глав, пропустить мимо ушей монологи Веденяпина о верности Христу. Не трудно себе представить, как воспринимали в этот день гости Пастернака такие слова Веденяпина:

"Всякая стадность - прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают во всеми, кто любит ее недостаточно".

Обращаясь к атеисту, который смотрит "на эти вещи совершенно иначе", Веденяпин говорил об истории как "установлении вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению", но тут же добавлял, что история "в нынешнем понимании основана Христом и Евангелие есть ее обоснование"18.

Ни Чуковский, ни его сын Николай, ни критик Корнелий Зелинский, даже устав к вечеру, не могли не заметить обращенность романа к христианству, что воспринималось тогда как чистейший анахронизм и "неуместный" возврат к давно преодоленному и изжившему себя заблуждению. Тем большим вызовом и чудачеством выглядело в их глазах поведение Пастернака.

4

Резкое изменение партийной политики в литературе Пастернак шутя описывал как "землетрясение" в письме к грузинскому художнику Ладо Гудиашвили, с которым недавно познакомился:

"Почва колебалась, и мне делали упреки... как это я ничего не замечаю, продолжаю ходить ровной походкой, не падаю. Тогда меня убедили переехать в город, чтобы не раздражать своим пребыванием на лоне природы, как на картинах Мане и Ренуара, в такое (!) время"19.

Отец рассказывал мне, как к нему приходили знакомые с советами выступить в печати с критикой Анны Ахматовой. Он отвечал, что никоим образом не может этого сделать, это совершенно исключено, так как он очень ее любит и она как будто тоже неплохо к нему относится.

- Но ведь и ваши стихи тоже непонятны народу.

- Да-да! - почти радостно отвечал он. - Мне еще об этом ваш Троцкий говорил!

Упоминание этого имени было чистым хулиганством. Литературных наставников точно ветром сдуло.

"Сначала все это "ныне происходящее" в моей собственной части ни капельки не тронуло меня, - рассказывал Пастернак Ольге Фрейденберг в письме от 5 октября 1946 года. - Я сидел в Переделкине и увлеченно работал над третьей главой моей эпопеи. Но вот все чаще из города стала Зина возвращаться черною, несчастною, страдающей и постаревшей из чувства уязвленной гордости за меня, и только таким образом эти неприятности, в виде боли за нее, нашли ко мне дорогу. На несколько дней в конце сентября наши будни и будущее... омрачились. Мы переехали в город в неизвестности насчет того, как сложится год"20.

В бумагах Пастернака сохранился черновик ответного письма Фадееву:

"По сведениям Союза писателей в некоторых литературных кругах Запада придают несвойственное значение моей деятельности, по ее скромности и непроизводительности несообразное... Напрасно противопоставлять меня действительности, которая во всех отношениях сильнее и выше меня. Вместе со всеми обыкновенными людьми, чувствующими живо и естественно, я связан одинаковостью души и мысли с моим веком и моим отечеством, и был бы слепым ничтожеством, если бы за некоторыми суровостями времени, преходящими и неизбежными, не видел нравственной высоты и величия, к которым шагнула нынешняя Россия и которые предсказаны были ей нашими великими предшественниками".

Особое беспокойство в Союзе писателей вызывало, что в тот год Пастернак выдвигался кандидатом на Нобелевскую премию.

Настроение этой осени отразилось в написанном тогда стихотворении "Бабье лето":


Здесь дорога спускается в балку,
Здесь и высохших старых коряг
И лоскутницы осени жалко,
Все сметающей в этот овраг.

И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что приходит всему свой конец.

Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда все пред тобой сожжено.
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.

Помощью и опорой новому лирическому пробуждению было обращение Пастернака к поэтическому опыту Александра Блока. Образ Гамлета как героя долга и самоотречения получает у Пастернака дополнительную глубину своей ориентированностью на "гамлетизм" Блока.

Посылая в письме поэтессе Вере Звягинцевой к Новому 1948 году стихотворение "Рассвет", Пастернак назвал его "плохим Блоком", имея в виду его тематическую и стилистическую близость с блоковским "Вторым крещеньем":


И в новый мир вступая, знаю,
Что люди есть, и есть дела.
Что путь открыт наверно к раю
Всем, кто идет путями зла.

Для Пастернака "вторым крещением" был осознанный возврат к истокам любви, добра и красоты, выраженным в Евангелии, которые питали поэтическое поколение 10-х годов. В стихотворении правдиво отразилось ощущение богооставленности, которое сопровождало его поколение в годы "войны, разрухи". Пробуждением стало откровенное Божье заступничество, сказавшееся в победе над фашизмом.


Мне к людям хочется, в толпу,
В их утреннее оживленье.
Я все готов разнесть в щепу
И всех поставить на колени.

И я по лестнице бегу,
Как будто выхожу впервые
На эти улицы в снегу
И вымершие мостовые.

"Все эти мальчики и девочки нахватались Достоевского, Соловьева, социализма, толстовства, ницшеанства и новейшей поэзии. Это перемешалось у них в кучу и уживается рядом. Но они совершенно правы. Все это приблизительно одно и то же и составляет нашу современность, главная особенность которой та, что она является новой, необычайно свежей фазой христианства", - писал Пастернак, характеризуя в своем новом романе поколение, к которому принадлежал и он, и его герои.

Далее в первоначальной рукописи было сказано подробней:

"Наше время заново поняло ту сторону Евангелия... которую издавна лучше всего почувствовали и выразили художники. Она была сильна у апостолов и потом исчезла у отцов, в церкви, морали и политике. О ней горячо и живо напомнил Франциск Ассизский, и ее некоторыми чертами отчасти повторило рыцарство. И вот ее веянье очень сильно в девятнадцатом веке. Это тот дух Евангелия, во имя которого Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. Это мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна".

Но Пастернак никоим образом не хотел, чтобы проповедь верности Христу, как обоснование свободы, как-нибудь навязывалась читателю или сковывала его волю. Посылая своей знакомой Ольге Ивановне Александровой первую часть романа, он писал:

"Если Вам покажется, что рукопись выставляет какие-то догматы, что-то ограничивает и к чему-то склоняет, - значит, вещь написана очень дурно. Все истинное должно отпускать на волю, освобождать"21.

Показывая на томики собрания сочинений Чехова, которые Пастернак брал читать у Корнея Чуковского, он обмолвился как-то Екатерине Крашенинниковой, часто бывавшей у него в это время, что все свое богословие он вычитал у Чехова.

Утешая беспокоившуюся о нем Нину Табидзе, Пастернак писал ей 4 декабря 1946 года:

"Милая Ниночка, осенняя трепотня меня ни капельки не огорчила. Разве кто-нибудь из нас так туп и нескромен, чтобы сидеть и думать, с народом он или не с народом? Только такие фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и большое слово... Мне было очень хорошо в конце прошлой зимы, весною, летом. ... Я не только знал (как знаю и сейчас), где моя правда и что Божьему промыслу надо от меня, - мне казалось, что все это можно претворить в жизнь, в человеческом общении, в деятельности, на вечерах. Я с большим увлечением написал предисловие к моим шекспировским переводам... С еще большим подъемом я два месяца проработал над романом, по-новому, с чувством какой-то первичности, как, может быть, было только в начале моего поприща. Осенние события внешне замедлили и временно приостановили работу (все время денег приходится добиваться как милостыни), но теперь я ее возобновил. Ах, Нина, если бы людям дали волю, какое бы это было чудо, какое счастье! Я все время не могу избавиться от ощущения действительности как попранной сказки"22.

Работа над третьей главой "Елка у Свентицких", начавшись в августе, была несколько приостановлена, и в середине октября Пастернак принялся за переработку второй, вчерне уже написанной, действие которой приходится на 1905 год. В письме к Ольге Фрейденберг 13 октября 1946 года он излагал свой замысел:

"Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в идеале, у Диккенса и Достоевского, - эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. Роман пока называется "Мальчики и девочки". Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в интернационализме), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями, будто существуют еще после падения Римской империи какие-то народы и есть возможность строить культуру на их сырой национальной сущности. Атмосфера вещи - мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным"23.

Ольга Фрейденберг была крупным знатоком античности и, посылая ей первую часть романа, Пастернак в письме от 29 июня 1948 года предупреждал ее:

"Тебе тяжело будет читать (с целью более рельефного и разительного выделения сущности христианства) до шаржа доведенные упрощенные формулировки античности"24.

Действительно, ненависть, звучащая в монологах Веденяпина, по отношению к "сангвиническому свинству жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель", не соразмерна с академической трезвостью богослова и мыслителя.

Это объясняется открытым неприятием современного язычества Сталинской эпохи с ее пышным культом вождей и народов, "хвастливой мертвой вечностью бронзовых памятников и колонн". И можно только удивляться, как не замечал эту кипучую лаву накопившейся желчи взор читателя 1940-х годов, застланный риторически фальшивой советской пропагандой. Откровенные выпады не останавливали его внимания, которое было привлечено тем, как "в завал этой мраморной и золотой безвкусицы" входил Христос - "легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек, ни капельки не звучащий гордо, человек, благодарно разнесенный по всем колыбельным песням матерей и по всем картинным галереям мира"25.

Чудо этого явления воистину изумительно. Противники романа встречали в штыки его христианскую линию, видя в ней странности автора, оторвавшегося от действительной жизни, и начисто проходили мимо актуальности его римских обличений. До начала 70-х годов мы продолжали выслушивать недоуменные вопросы советских интеллигентов, зачем было нужно Пастернаку христианство в романе, когда оно давно изжило себя.

Радостно видеть, с какой верой в вечную силу одухотворяющей верности Христу писались эти страницы в темные годы безверия и безвременщины, когда и на самом деле казалось, что "до рассвета и тепла еще тысячелетье". Открытым исповеданием этой веры звучат слова из письма Пастернака к знаменитой балерине Галине Улановой, которое он послал ей 13 декабря 1945 года, посмотрев "Золушку":

"Я особенно рад, что видел Вас в роли, которая, наряду со многими другими образами мирового вымысла, выражает чудесную и победительную силу детской, покорной обстоятельствам и верной себе чистоты. Поклоненье этой силе тысячелетия было религией и опять ею станет, и мне вчера казалось (или так заставили Вы меня подумать совершенством исполненья), что эта роль очень полно и прямо выражает Ваш собственный мир, что-то в Вас существенное, как убежденье. Мне эта сила дорога в ее угрожающей противоположности той, вековой, лживой и трусливой, низкопоклонной стихии, нынешних форм которой я не люблю до сумасшествия"26.

Теперь уже нет необходимости говорить, как прав оказался Пастернак в своем предчувствии возрождения христианства в России. Можно напомнить только о его глубокой убежденности, высказанной еще в "Повести" 1929 года, что образы художественного произведения, то есть "описанья и уподобленья невиданной магниточувствительности", - это - направленья, по которым пойдет "завтрашняя нравственность" читателя и его "устремленность к правде".

К концу 1946 года две первые главы были переписаны набело в сшитые тетради листового формата. Пастернак снова стал читать их в знакомых домах. Одно из таких чтений было 27 декабря на квартире у Марины Казимировны Баранович, которая стала первой читательницей и переписчицей "Доктора Живаго". Составленный совместно с хозяйкой список приглашенных включал на этот раз представителей старой московской интеллигенции, которых не должна была смущать христианская направленность романа. Среди них были: вдова Андрея Белого Клавдия Николаевна Бугаева, поэты Александр Кочетков с женой и Мария Петровых. На память об этом вечере Пастернак подарил хозяйке дома недавно вышедший сборник "Грузинских поэтов", на шмуцтитуле и вклеенных листах которого им были вписаны стихи: "Импровизация на рояле", "Гамлет", "Бабье лето" и "Зимняя ночь", датированные февралем, сентябрем и декабрем 1946 года.

К концу 1947 года были написаны 10 стихотворений из тетради Юрия Живаго.

Соотнесение стихов с героем романа позволило Пастернаку сделать новый шаг в сторону большей прозрачности стиля и ясности продуманной и определившейся мысли. Передавая авторство стихов своему герою, поэту-дилетанту, Пастернак сознательно отказывался от специфики своей творческой манеры, носившей следы его личной профессиональной биографии, - от подчеркнутой субъективности восприятия и индивидуальной ассоциативности. Освобождение от автобиографического аспекта позволило ему расширить лирическую тематику, что главным образом относится к стихам на евангельские сюжеты, но в то же время не противоречит стихотворениям, включающим детали собственной биографии. Высшим примером гармоничного слияния обеих тенденций стало стихотворение "Гамлет", которое передает жар и муку Христовой молитвы в Гефсиманском саду, последней молитвы перед Голгофой.

С журналом "Новый мир" в лице заместителя главного редактора Александра Кривицкого 23 января 1947 года был подписан договор на публикацию романа под названием "Иннокентий Дудоров (Мальчики и девочки)", - объемом в 10 авторских листов и сроком сдачи в августе 1947 года. Одновременно в журнал было предложено несколько последних стихотворений: "Март", "Зимняя ночь", "Бабье лето". Кривицкий решительно высказался против их публикации, и Константин Симонов вынужден был с ним согласиться. Лидия Чуковская, которая работала тогда в журнале референтом, записала, как Симонов был обижен "бестактностью" Пастернака, удивлявшегося тому, что кто-то может мешать главному редактору ведущего журнала печатать то, что ему нравится и делать то, что он считает нужным.

В редакции "Нового мира" Пастернак познакомился с Ольгой Всеволодовной Ивинской. Вместе с Лидией Чуковской он пригласил их на следующее чтение романа, устроенное 6 февраля 1947 года у пианистки Марии Юдиной в собрании ее друзей. Зная глубокую церковную религиозность хозяйки, Пастернак хотел услышать от нее и ее приглашенных, как воспринимается ими "новый круг идей", который излагался в написанных главах. Чтение завершалось стихами последнего года, среди них была недавно оконченная "Рождественская звезда".

Лидия Чуковская записала в дневнике лишь обрывочные впечатления, так как в тот день слишком устала и плохо себя чувствовала. Набившись в машину, они все долго ехали по Москве, потом блуждали в поисках дома. Душная и тесная комната была наполнена людьми. Пастернак очень волновался и после небольшого предисловия стал читать.

"Все, что изнутри - чудо, - записывала Лидия Чуковская. - Чудо до тех пор, пока изнутри. Забастовка дана извне, и хотя и хороша, но тут чудо кончается. Читает горячо, как будто "жизнь висит на волоске", но из последних сил. Не понимаю, какие люди кругом. Мучаюсь духотой, кровь стучит в больной глаз, и глаз наливается болью. Передо мной все время это горячее лицо и какой-то, может кажущийся, но вполне ощутимый, его поворот ко мне. Он как-то читает не только всем вместе, но и мне. <...>

Борис Леонидович ждет слов; торопится домой и хочет, напротив, не уезжать, а оставаться и пить; хочет говорить и хочет, чтобы говорили другие. То, что говорит он, так же гениально, как стихи и как лучшие страницы романа, но я все роняю, все теряю: всего слишком много для моего страха забыть"27.

Через день он получил письмо от Марии Юдиной. Это первый известный нам отзыв о романе:

"...Вдруг особенно ясно стало - кто Вы и что Вы. Иной плод дозревает более, иной менее зримо. Духовная Ваша мощь вдруг сбросила с себя все второстепенные значимости... Это непрекращающееся высшее созерцание совершенства и непререкаемой истинности стиля, пропорций, деталей, классического соединения глубоко запечатленного за ясностью формы чувства... Если бы Вы, кроме "Рождества", ничего не написали в жизни, этого было бы достаточно для Вашего бессмертия на земле и на небе"28.


  1. назад Цитируется по авторской машинописи.
  2. назад "Встречи с прошлым". Выпуск 7. 1990. С. 393.
  3. назад Там же. С. 394.
  4. назад "Литературное обозрение". 1988. N 5. С. 99.
  5. назад Запись от 11 февраля 1956. О. Ивинская. В плену времени. С. 96.
  6. назад "Встречи с прошлым". С. 393.
  7. назад Собрание Вяч. Вс. Иванова.
  8. назад "Вопросы литературы". 1966. N 1. С. 181 - 182.
  9. назад Литературный музей Грузии.
  10. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 239.
  11. назад "Литературное обозрение". 1988. N 5. С. 100.
  12. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 240.
  13. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 243.
  14. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 243.
  15. назад "Литературная газета". 7 сентября 1946.
  16. назад "Литературная газета". 21 сентября 1946.
  17. назад "Вопросы литературы". 1990. N 2. С. 128.
  18. назад Доктор Живаго. С. 16-17.
  19. назад "Литературная Грузия". 1980. N 2. С. 36.
  20. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 243-244.
  21. назад Собрание II. Н. Дмитриевой.
  22. назад Литературный музей Грузии.
  23. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 245.
  24. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 266.
  25. назад "Доктор Живаго". С. 44.
  26. назад "Советская культура". 10 декабря 1988.
  27. назад "Литературное обозрение". 1990. N 1. С. 90.
  28. назад "Новый мир". 1990. N 2. С. 173-174.

...

Глава 1: 1 2 3 4 5
Глава 2: 1 2 3 4 5
Глава 3: 1 2 3 4 5
Глава 4: 1 2 3 4 5
Глава 5: 1 2 3 4 5
Глава 6: 1 2 3 4 5
Глава 7: 1 2 3 4 5
Глава 8: 1 2 3 4 5
Глава 9: 1 2 3 4 5
Раздел сайта: