• Наши партнеры
    ВикиГриб: Засолка грибов.
    Брендовые очки на заказ от производителей.
  • Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография (глава 4, страница 2)

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Глава IV. Сестра моя - жизнь
    1917-1924
    8

    Поездка Пастернака в Романовку была вызвана ее письмом от 27 июня, после которого необходимо было объясниться. Сразу по его получении в первых числах июля он кинулся к ней.

    К стихотворению "Распад", посвященному этой поездке, имеется авторское примечание: "В то лето туда уезжали по Павелецкой дороге". Раньше в Тамбов ездили через Рязань и Козлов, теперь стали ездить через Павелец. Изменение маршрута говорило о многом.

    Стихотворение рисует картину развала и анархии, постигших страну на четвертый год войны. Июльские дни в Петрограде и очередная смена правительства резко ускорили катастрофический рост примитивного самовластия на местах и разложения государственного порядка. В первую очередь это сказывалось на работе железных дорог, что всегда было самым важным вопросом для огромной России. Во время бесконечных остановок поезда и растянувшейся на несколько дней поездки Пастернак понял и увидел так много, что это дало ему возможность взять к стихотворению эпиграф из "Страшной мести" Гоголя: "Вдруг стало видимо далеко во все концы света". Из окна вагона открывалась революционная страна в широкой перспективе будущего:


    И где привык сдаваться глаз
    На милость засухи степной,
    Она, туманная, взвилась
    Революционною копной.
    

    (В 1947 году Пастернак использовал этот образ "горящей скирды" в стихотворении "Рождественская звезда".)

    Лето было жарким, засушливым. Горящие в степи торфяные болота, воздух, пропитанный гарью,


    Он чует, он впивает дух
    Солдатских бунтов и зарниц.
    

    Стихотворение получило название "Распад" лишь в 1921 году при подготовке книги к печати.

    В Романовке Пастернак пробыл четыре дня, - "из четырех громадных летних дней сложило сердце эту память правде", - писал он об этой поездке в "Белых стихах" 1918 года.


    Из всех картин, что память сберегла,
    Припомнилась одна: ночное поле.
    Казалось, в звезды, словно за чулок,
    Мякина забивается и колет.
    Глаза, казалось, Млечный Путь пылит.
    Казалось, ночь встает без сил с омета
    И сор со звезд сметает. - Степь неслась
    Рекой безбрежной к морю, и со степью
    Неслись стога и со стогами ночь.
    

    Той же ночной прогулке по степи, о которой вспоминает Бальзак в "Белых стихах", посвящено стихотворение "Степь". Им начинался цикл "Романовка". Туман, скрывавший небо и землю, постепенно рассеивался, проступали отдельные предметы, мир создавался заново у них на глазах. Сначала стихотворение называлось "Святая степь". В его построении обыгрывается первый стих Книги Бытия: "В начале сотворил Бог небо и землю".


    Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит.
    Когда, когда не: - В Начале
    Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,
    Волчцы по Чулкам Торчали?
    
    Закрой их, любимая! Запорошит!
    Вся степь как до грехопаденья:
    Вся - миром объята, вся - как парашют,
    Вся - дыбящееся виденье!
    

    Знаменитое двустишие, неоднократно цитировавшееся в критике, как апофеоз идеализма, находит свое законное место в картине сотворения мира.


    И через дорогу за тын перейти
    Нельзя, не топча мирозданья.
    

    По аналогии с Книгой Бытия все главы "Сестры моей жизни", кроме вступительного цикла, первоначально объединялись общим названием "Книга Степи".

    "В осиротелой и бессонной, сырой всемирной широте" проходили "душные ночи" Романовки, сменяясь "Еще более душным рассветом".

    Гроза разразилась в ночь перед отъездом, -


    Сто слепящих фотографий
    Ночью снял на память гром.
    

    Стихотворение "Гроза моментальная навек" сначала называлось "Прощальная гроза". Ночная гроза с бурей и ливнем стала образом

    тревоги перед разлукой, что нашло отражение в романе "Доктор Живаго" при описании грозы в ночь отъезда Ларисы Антиповой из Мелюзеева.

    Пастернак уезжал со станции Мучкап в полном разброде чувств и мыслей "табачного цвета", как он их определил. Отголоски грустных и безысходных предотъездных разговоров слышны в стихотворениях "Мучкап", "Мухи мучкапской чайной".


    Ты зовешь меня святым,
    Я тебе и дик и чуден.
    

    Возвращение из Романовки стало "Попыткой душу разлучить с тобой...".

    9

    Из писем Елены Виноград и пометок на них Пастернака видно, что основным пунктом взаимного непонимания было то, что он хотел, чтобы в своих жизненных планах она руководствовалась только собственными чувствами и потребностью счастья, не ломая жизнь чужими схемами. Он упрекал ее в подмене чувства литературными концепциями ("Не вводи души в обман") и хотел разбить ее убежденность в том, "что чересчур хорошего в жизни не бывает", "что всегда все знаешь наперед", как она писала, научить ее верить в достижимость счастья. Он предлагал ей свою помощь, чтобы разобраться в себе самой и вместе назвать то, что ей не дается. Она писала 31 июля из Балашова:

    "Живет, смотрит и говорит едва одна треть моя, две трети не видят и не смотрят, всегда в другом месте... В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя - и не могла..."

    В конце письма, после слов: "Помните, ради Бога, что я всегда Вам добра желаю" - следует примечание адресата: "Пусть лучше себе. Я не зверь".

    "Вы пишете о будущем... для нас с Вами нет будущего - нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, - нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и стихии и ей я подчиняюсь без жалоб". Слово "подчиняюсь" Пастернак подчеркнул и снабдил вопросительным знаком.

    Елена Виноград была не права, когда считала, что у них с Пастернаком нет будущего, - в стихах, посвященных ей, им обоим открывалось вечное будущее. Стихи шли сплошным потоком, писались день за днем, как дневник, становясь вместилищем переполнявшей сердце радости, преодолением тоски и горя.


    Куда мне радость деть мою?
    В стихи, в графленую осмину?
    

    У них растрескались уста От ядов писчего листа. Они с алфавитом в борьбе Горят румянцем на тебе.

    10

    В то лето Пастернак пережил "чудо становления книги", как он назвал это впоследствии, ведя отсюда начало своей литературной биографии. Он считал, что в современной поэзии после Блока отдельные стихотворения не имеют смысла, ценность представляет только книга стихов, создающая особый мир, со своим воздухом, небом и землей. "Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести - и больше ничего", - писал он именно об этом. Книга принципиально отличается от сборника, включающего написанные по разным поводам вещи, может быть, даже и объединенные хронологической близостью, но лишенные единства взгляда, чувства и дыхания. Именно такое понимание заставляло Пастернака зимой 1916 года "учиться писать книги", как он сообщал родителям: книги стихов, книги прозы, книги статей.

    И вот теперь он чувствовал, что это ему удается. Одно стихотворение следовало за другим как развитие мелодии, слагаясь в циклы, или главы, как Пастернак их называл, из них составлялась книга. Стихов было написано гораздо больше, чем в нее вошло, они подвергались скупому отбору. В последующие годы книга немного увеличила свой состав, в нее было включено несколько, первоначально отсеянных, стихотворений. Некоторая часть не вошедших в "Сестру мою жизнь" вошла в "Темы и вариации", писавшиеся в следующие годы.

    Наиболее ранний из сохранившихся автографов относится к весне 1919 года. Он позволяет понять, как строилась композиция книги. Последующие изменения незначительны, и, возвращаясь к этой рукописи, легче представить себе чудо ее становления.

    Вводная глава еще не имела названия, - начинаясь со стихотворения "Про эти стихи", она носила характер экспозиции. Здесь происходит знакомство с действующими лицами книги: "Демон" - ее творческая сила, герой - "Я сам" ("Зеркало"), героиня - "Девочка", связанные в рукописи авторской пометкой: "Дальше, без перерыва". Дается характер их отношений и место действия: сад как мир.

    Далее идет "Книга Степи", которая объединяла все шесть глав книги и была снабжена эпиграфом из Верлена: "Est-il possible, le fut-il?" Первая из глав "Книги Степи" была лишена самостоятельного названия и начиналась стихотворением "До всего этого была зима", которое по своему содержанию относится к началу зимы 1916-17 года. Глава "Развлеченья любимой" включала в себя так же "Занятья философией" и "Заместительницу".

    Основные изменения коснулись состава последней главы "Путевые заметки", которая состояла из шести стихотворений. Через год в нее было добавлено еще пять, и глава разделилась на две.

    Характерно, что центральная часть, связанная с поездкой в Романовку, так сказать, кульминация книги, - оставалась неизменной. Пастернак признавался впоследствии, что, освободив себя от приобретенных технических навыков и ограничений, он, как под "властью обета", сделал своей целью передачу взволнованной разговорной речи во всей ее нетронутости и меткости, как мелодического построения, охватывающего своей протяженностью несколько строф подряд. Он писал об этом Симону Чиковани 6 октября 1957 года:

    "В 17-м и 18-м году мне хотелось приблизить свои свидетельства насколько возможно к экспромту, и дело не в том, что стихи "Сестры моей жизни" и "Тем и вариаций" я старался писать в один присест и перемарывая как можно меньше, но в основаниях более положительного порядка. Если прежде и впоследствии меня останавливало и стихотворением становилось то, что казалось ярким, или глубоким, или горячим, или сильным, то в названные годы (17 и 18) я записал только то, что речевым складом, оборотом фразы как бы целиком вырывалось само собой, непроизвольное и неделимое, неожиданно-непререкаемое. Принципом отбора (и ведь очень скупого) была не обработка и совершенствование набросков, но именно сила, с которой некоторое из этого сразу выпаливалось и с разбегу ложилось именно в свежести и естественности, случайности и счастьи"7.

    Пастернак говорит в "Охранной грамоте", что сила, давшая книгу, была безмерно больше него. В письме к Марине Цветаевой он это чувство называл "никем никогда по-настоящему не обсужденным откровением объективности", когда "все упомянутое и занесенное, дорогое и памятное стоит как поставили и самоуправничает в жизненности". При этом автор ощущает свое присутствие в произведении более реальным, чем свое авторство.

    "Сестра моя жизнь", - писал он, - была посвящена женщине. Стихия объективности неслась к ней нездоровой, бессонной, умопомрачительной любовью. Она вышла за другого"8.

    Телефонный звонок Маяковского в середине сентября 1917 года застал Пастернака в сознании происшедшей духовной перемены. Известие о том, что в ближайшие дни назначено его выступление на вечере, в частности вместе с "футуристом жизни" Владимиром Гольцшмидтом, разбивавшим "лбом вершковые доски", - звучало для него голосом с того света, из прошлого и уже несуществующего мира. "И я с ненужной настойчивостью, - писал он в "Охранной грамоте", - требовал от него газетной поправки к афише, вещи по близости вечера неисполнимой и по моей тогдашней безвестности - аффектированно бессмысленной".

    11

    В письмах к Елене Виноград и посвященных ей стихотворениях Пастернак пытался убедить ее подумать о себе и не жертвовать своим счастьем для человека, которого она не любит. О том же думал он, когда в письме от 14 августа 1917 года к ее брату Валериану отмечал недостаток душевной зрелости и самостоятельности у младшего поколения. Он считал, что "в этом виновата война и четырехлетний застой в истории человечества и то, что войне предшествовало и к ней уже относилось, как предгрозье к грозе".

    "Я думаю, - писал он, - что производство возрастов и в пределе отдельной жизни есть дело истории или дело культуры или как хотите, но не дело клетки, которая только вотирует или, препятствуя, отвергает, а сама изобрести возраст (душевную зрелость) - не в состоянии"9.

    1 сентября Пастернак получил письмо от Елены Виноград, где та писала, что стоит на границе отчаяния и смерти. "Я несправедливо отношусь к Вам - это верно. Мне моя боль кажется больнее Вашей - это несправедливо, но я чувствую, что я права. Вы неизмеримо выше меня. Когда Вы страдаете, с Вами страдает и природа, она не покидает Вас, так же как и жизнь, и смысл, Бог. Для меня же жизнь и природа в это время не существуют. Они где-то далеко, молчат и мертвы". Она просила его зайти к ее матери и уверить, что ее решение судьбы и будущего - "легко, просто и радостно" - и "ни слова о правде".

    После такого письма Пастернак снова поехал к ней. Теперь она была в уездном городе Балашове. После стихотворения "У себя дома" сделано авторское примечание: "С Павелецкого же уезжали и в ту осень".

    Елена Александровна хорошо запомнила медника около дома, где она жила, и юродивого на базаре, упомянутых в стихотворении "Балашов":


    Мой друг, ты спросишь, кто велит,
    Чтоб жглась юродивого речь?
    В природе лип, в природе плит,
    В природе лета было жечь.
    

    Стихотворения, в которых отразились болезненные впечатления поездки начала сентября, не вошли в готовившуюся для издания рукопись 1919 года. Это: "Дик прием был, дик приход...", "Лето", "Любимая - жуть!.. ", "Мой друг, ты спросишь, кто велит...", "Имелось", "Любить - идти", "Послесловье".

    Нам представляется, что составляя первую рукопись книги, автор руководился "внушением внутренней сдержанности, не позволявшим обнажать слишком откровенно лично испытанное и невымышленно бывшее, чтобы не ранить и не задевать непосредственных участников написанного"10. Этими словами Пастернак описывал в "Докторе Живаго" основное направление, в котором шла работа Юрия Андреевича над стихами о Ларе. Так же он сам летом 1917 года "кровное, дымящееся и неостывшее" откладывал в сторону, оставляя на будущее доработку трагических моментов истории своей любви. Облагороженное временем и позднейшим проходом "кровоточащее и болезнетворное" приобретало удивительную красоту и обобщенную точность выражения. В качестве примера можно рассмотреть стихотворение, рисующее развитие отношений Пастернака к Елене лета и осени и включенное в "Темы и вариации". Оно датируется тем же 1917 годом.


    Весна была просто тобой,
    И лето - с грехом пополам.
    Но осень, но этот позор голубой
    Обоев, и войлок, и хлам!..
    
    Не спорить, а спать. Не оспаривать,
    А спать. Не распахивать наспех
    Окна, где в беспамятных заревах
    Июль, разгораясь, как яспис,
    Расплавливал стекла и спаривал
    Тех самых пунцовых стрекоз,
    Которые нынче на брачных
    Брусах - мертвей и прозрачней
    Осыпавшихся папирос.
    

    Здесь мелькает мотив из стихотворения "Конец":


    Лучше вечно спать, спать, спать
    И не видеть снов, -
    
    который подхвачен также в концовке стихотворения "У себя дома":

    Черных имен духоты
    Не исчерпать.
    Звезды, плацкарты, мосты,
    Спать!
    

    Стихотворение "Как усыпительна жизнь" рисует многодневное, кружным путем, возвращение домой. Прямо из Балашова в Москву в сентябре 1917 года уже нельзя было попасть, пришлось ехать через Воронеж, Курск, Конотоп. Доехал ли Пастернак до Киева ("Под Киевом пески...") или свернул в Москву раньше, неясно. В стихотворении дана запись "действительности, смещаемой чувством" человека, погруженного в грустные мысли, и смысл происходящего "заслонен близостью случившегося", - как писал Пастернак о своем давнем возвращении из Берлина в Марбург в "Охранной грамоте". При этом реальные впечатления от виденного предстают загадками, лишенными смысла. Если говорится:


    ...внезапно зонд вонзил
    В лица вспыхнувший бензин -
    
    то надо понимать, что это описание того, как прикуривают от зажигалки.

    Этот огненный тюльпан,
    Полевой огонь бегоний
    Жадно нюхает толпа,
    Заслонив ладонью.
    

    В автографе 1919 года заклеена последняя строфа:


    Нас обручили бондари
    В бочарнях Балашова
    С широкой ипохондрией
    И часто недешевой.
    

    В стихах "Сестры моей жизни" по мере наступления осени чувствуется постепенный переход от восторженной революционности, "гордой на наших асфальтах собой", к иронии над иллюзорностью "прописей дворян о равенстве и братстве" и интеллигентской "деятельности для блага общества".


    Вводили земство в волостях,
    С другими вы, не так ли?
    Дни висли, в кислице блестя,
    И винной пробкой пахли.
    

    В письмах к Валериану Винограду Пастернак неодобрительно отзывается об их работе по введению земства в более мелких единицах, чем губернии и уезды, - в волостях и предлагает ему не бить баклуши и не терять года в университете. В романе "Доктор Живаго" Пастернак словами Ларисы Антиповой, вернувшейся из такой поездки, осуждает эту затею, как нереальную:

    "С земством долго будет мука. Инструкции неприложимы, в волости не с кем работать. Крестьян в данную минуту интересует только вопрос о земле"11.

    Летние военные катастрофы: тернопольский разгром, потеря Галиции и Буковины - требовали немедленного прекращения войны. Открывшееся 12 августа 1917 года в Москве Государственное совещание давало некоторые надежды на заключение мира. Оно происходило в Большом театре и присутствовавший на нем Леонид Пастернак делился своими непосредственными впечатлениями.

    "Москва живет сейчас Совещанием, - писал Борис Пастернак 14 августа Валериану. - Вы узнаете о его ходе из газет. Сегодня третий день, как оно собралось и заседает. На очереди обращение живых сил страны к правительству. Поговаривают, будто бы все и всех цветов они, силы, будут просить скорейшего мира".

    Возникало желание принять в этих начинаниях посильное участие:

    "Я чувствую себя грешником страшным среди всего, и это не слова"12.

    Пастернак отдал в недавно созданный двухнедельный литературно-художественный журнал издательства культурно-просветительского отдела Московского Совета солдатских депутатов "Путь освобождения" стихотворение "Весенний дождь", посвященное майскому митингу на Театральной площади. Он было напечатано 1 октября 1917 года.

    12

    Стихотворение "Любимая - жуть! Когда любит поэт..." стоит особняком в книге своей обнаженно романтической концепцией. В нем впервые в творчестве Пастернака вырисовывается тема женской судьбы, редкой для его поэзии социальной заостренности. Истоки ее он относил к детству.

    "Из этого общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах, - писал он в очерке "Люди и положения", - я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине...".


    И так как с малых детских лет
    Я ранен женской долей
    И след поэта - только след
    Ее путей - не боле...
    

    Столкнувшись с тем, что своим личным участием он не может выпрямить и восстановить исковерканную ложными понятиями жизнь, он посвятил этому свое творчество.

    В 1948 году он писал Ольге Фрейденберг:

    "Часто жизнь рядом со мной бывала революционирующе, возмущающе мрачна и несправедлива, это делало меня чем-то вроде мстителя за нее или защитника ее чести, воинствующе усердным и проницательным, и приносило мне имя и делало счастливым, хотя в сущности говоря, я только страдал за них, расплачивался за них"13.

    В этом свете название книги "Сестра моя жизнь" приобретает дополнительный смысл. Автор заявляет себя рыцарем и защитником жизни, что видно уже в первых строках ее заглавного стихотворения:


    Сестра моя жизнь и сегодня в разливе
    Расшиблась весенним дождем обо всех.
    Но люди в брелоках высоко брюзгливы
    И вежливо жалят, как змеи в овсе.
    

    Противопоставление открытого чувства жизни, "естественной и доисторической", установлениям общества, узаконившего под видом приличия разврат морали, роднит эти стихотворения с гневными обличениями Маяковского и нетерпимостью Льва Толстого.

    Эту же тему развивает стихотворение:


    Достатком, а там и пирами
    И мебелью стиля жакоб
    Иссушат, убьют темперамент,
    Гудевший как ветвь жуком.
    

    Оно было написано в том же 1917 году, но не включалось в "Сестру мою жизнь" и было перенесено в цикл "Нескучный сад" книги "Темы и вариации".

    Лето 1917 года связало тему женской судьбы с идеалистическим отношением Пастернака к революции, взрывающей "бытовую поверхность обманчивого покоя, полного сделок с совестью и подчинения неправде". Надежды возлагались на ее нравственно-очищающее действие, освобождающее общественные представления из плена предрассудков в расчете на "другую, более мужественную и чистую жизнь"14.

    "Как велико и неизгладимо должно быть унижение человека, - думает главный герой "Повести" 1929 года, - чтобы, наперед отождествив все новые нечаянности с прошедшими, он дорос до потребности в земле, новой с самого основанья и ничем не похожей на ту, на которой его так обидели или поразили!"

    Эти слова, непосредственно соотносящиеся с Откровением Иоанна Богослова, в то же время удивительно перекликаются с теми, которые написала Елена Виноград из Балашова 19 сентября 1917 года:

    "На земле этой нет Сережи <Листопада>. Значит от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья".

    Поэтическим символом революции становится для Пастернака образ оскорбленной женщины, - той, "что в фартук зарывала мучась дремучий стыд", - рвущей путы сковывающих условностей, выпрямляющейся во весь рост своей души.

    "Действительность, как побочная дочь, выбежала полуодетой из затвора и законной истории противопоставила всю себя, с головы до ног незаконную и бесприданную. Я видел лето на земле, как бы не узнававшее себя, естественное и доисторическое, как в Откровении. Я оставил о нем книгу. В ней я выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и неуловимого, - писал Пастернак в "Послесловье" к "Охранной грамоте".

    Елена Виноград возвращалась в Москву в начале октября 1917 года. Она вспоминала, что это было долгое и мучительное путешествие. Поезда брались приступом. Трудности передвижения усугублялись железнодорожными забастовками, перемещением воинских частей, брошенных на подавление крестьянских волнений в Саратовской и Воронежской губерниях, где начался стихийный разгром помещичьих усадеб и насильственно осуществлялась немедленная конфискация частновладельческих земель. Во всей наглядности, сметая покров романтической идеализации, вставала суровая реальность "из войны родившейся, кровавой, ни с чем не считающейся, солдатской революции, направляемой знатоками этой стихии, большевиками"15, - как писал об этом времени Пастернак в романе "Доктор Живаго".

    Настроение этой осени, во всем сложном пересечении надежд и готовности к лишениям, точно передано в третьем стихотворении из цикла "К Октябрьской годовщине" (1927):


    Ненастье настилает скаты,
    Гремит железом пласт о пласт,
    Свергает власти: рвет плакаты,
    Натравливает класс на класс.
    
    Костры. Пикеты. Мгла. Поэты
    Уже печатают тюки
    Стихов потомкам на пакеты
    И нам под кету и пайки.
    
    13

    27 октября 1917 года в Москве было установлено военное положение, и в воскресенье 29-го числа началась орудийная пальба. На улицах стали строить баррикады и рыть окопы. Такой окоп был вырыт и в Сивцевом Вражке, недалеко от дома N 12, где снимал комнату Борис Пастернак. Его брат Александр в своих воспоминаниях описал увиденные из окон дома на Волхонке отряды юнкеров, которые избрали себе укрытием и засадой парапеты сквера и выступы домов Замоскворечья. Борис успел прийти на Волхонку в момент некоторого затишья и не мог вернуться, застряв на три дня. Сестры Лида и Жоня, бывшие в гостях на Пречистенке, отсиживались там. Дом на Волхонке на протяжении этих дней простреливался с двух сторон, так как через некоторое время добавилась юнкерская артиллерия, бившая шрапнелью с Арбата.

    Через стекла и дерево рам пробивались отдельные пули, отбивая штукатурку с потолка. Пришлось перебраться к соседям на 1-й этаж.

    "От невообразимого шума и гама, в который вмешивался треск пулемета и густой бас канонады - мы сразу же оглохли, - писал Александр Пастернак, - будто пробкой заткнуло уши. Долго выстоять было трудно, хотя страха я не ощутил никакого: стрельба шла перекидным огнем, через двор; но общая картина звукового пейзажа была такова, что больно было ушам и голове; визг металла, форменным образом режущего воздух, был высок и свистящ - невозможно было находиться в этом аду... Так длилось долго, казалось - вечность! Выходить на улицу нельзя было и думать.

    Телефон молчал, лампочки не горели и не светили, а только изредка вдруг самоосвещались красным полусветом, дрожа, и то только на доли минуты. Вода бежала также неустойчиво, часто заменяясь клекотом или легким воем"16.

    Но когда на третий день вдруг прекратился обстрел, тишина показалась еще более неестественной и страшной и так действовала на нервы, что люди боялись ее нарушить разговором или музыкой. Борис подошел к пианино, но отошел прочь, увидев, какой ужас его намерение вызвало в брате. Истосковавшись по работе, он вскоре ушел к себе в Сивцев Вражек, где жил, снимая комнату у Давида Розловского, журналиста и знакомого Е. Лундберга.

    Пастернак писал в "Охранной грамоте":

    "В не убиравшуюся месяцами столовую смотрели с Сивцева Вражка зимние сумерки, террор, крыши и деревья Приарбатья. Хозяин квартиры, бородатый газетный работник чрезвычайной рассеянности и добродушия, производил впечатление холостяка, хотя имел семью в Оренбургской губернии... При наступленьи темноты постовые открывали вдохновенную стрельбу из наганов".

    Мария Гонта вспоминает, что в неоконченном романе, написанном Пастернаком в 1930-е годы, были главы, посвященные вооруженному восстанию в Москве.

    Картины разрушенного уклада и пейзажи опустошенного замершего города нарисованы во многих стихотворениях Пастернака. Они составили основное содержание "Высокой болезни". Несметные толпы голодающих и спекулянтов Сухарева рынка, ютящиеся по закоулкам площади и прилегающим кварталам, упомянуты в ее первом варианте:


    И в капоре пурги тогдашней,
    Сквозь мглу распахивались нам
    Объятья Сухаревой башни.
    Простертые, как Нотр-Дам.
    О раздираемый страстями
    Стан, сумасшедший, как обвал,
    В те ночи кто с тобой не спал,
    Разыскиваемый властями?
    Кто хохот плеч твоих отверг?
    Всей необузданностью муки
    Твои заломленные руки
    Кричали вьюге: руки вверх!
    

    Труды и заботы, связанные с необходимостью добывать деньги, пищу, дрова, занимали много времени и сил, но они были спасением, если приносили какие-нибудь результаты. Пригодилась и нашла себе оправдание привычка к аскетическому образу жизни, которую Пастернак воспитывал, начиная с 18 лет. Умение довольствоваться малым помогало без жалоб переносить трудности. Чувствуя себя "страшным грешником" на фоне общественной активности, он тем не менее не позволял себе забывать призвание художника. Неизменно веря в преобразующую силу искусства, он считал, что и в этот момент принесет больше пользы воздействием на умы и чувства людей красотой и правдой художественного воплощения жизни, чем участием в ее организации.


    Я их мог позабыть? Про родню,
    Про моря? Приласкаться к плацкарте?
    И за оргию чувств - в западню?
    С ураганом к ордалиям партий?..
    
    Про родню, про моря. Про абсурд
    Прозябанья, подобного каре.
    Так не мстят каторжанам. - Рубцуй!
    О, не вы, это я - пролетарий!
    

    В своем желании помочь Елене Виноград найти свою судьбу и расширяя понятие близкого человека до "туманного и общего" понятия "ближнего", он чувствовал, что лирика здесь недостаточно эффективна, что необходимая четкость характеристик и точность формулировок стиху не под силу.


    Я скажу до свиданья стихам, моя мания,
    Я назначил вам встречу со мною в романе.
    Как всегда, далеки от пародий
    Мы парадом пройдем по природе и рядом.
    

    В написанном той осенью стихотворении "Но и им суждено было выцвесть...", заключительную строфу которого мы привели, формулируется задача, ставшая пожизненной мечтой Пастернака. Он стремился в большой работе, которую он называл романом, объединить возможности художественной прозы и лирики. Только в конце жизни ему удалось добиться этого в "Докторе Живаго".

    14

    В основе начатой осенью 1917 года прозы лежала тема становления личности, рост самосознания.

    "Я решил, что буду писать, как пишут письма, не по-современному, раскрывая читателю все, что думаю и думаю ему сказать, воздерживаясь от технических эффектов, фабрикуемых вне его поля зренья и подаваемых ему в готовом виде гипнотически и т.д. Я таким образом решил дематериализовать прозу и чтобы поставить себя в условья требующейся объективности, стал писать о героине, о женщине, с психологической генетикой, со скрупулезным повествованием о детстве и т.д. и т.д.", - писал Пастернак Полонскому в 1921 году17.

    В работе над прозой сказывался подъем "Сестры моей жизни", ее ход подстегивала убежденность автора в том, что он может, наконец, развязать спутанные узлы, расчистить прямые пути и возможности новой жизни. Он говорил потом об этой работе:

    "Я написал это о человеке, на десять верст к себе не подпускавшем... И оказалось - все правда"18.

    Он переносился памятью к началу своего знакомства с Еленой Виноград, к поездкам в Спасское в 1910 году, где он видел ее девочкой. Стихотворение с названием "Спасское" в первой публикации озаглавлено "Ее детство". Январем 1918 года датирована рукопись "Белых стихов", где грустные мысли, перемежающиеся яркими воспоминаниями прошлых встреч, переданы Бальзаку.

    Бальзак интересовал Пастернака как историк женской души, реалистически передавший потерю иллюзий, гибель искренности и ожесточение сердца, которые сопутствуют судьбе женщины в большом городе.

    Пастернак мучительно искал возможности вырвать свою героиню из рамок уготованной ей участи, из общего правила, из типической ситуации, сдвинуть "с мертвой точки, к которой собиралась пригвоздить" ее жизнь.

    Потеря лица, принадлежность к типу, заданность судьбы представлялись Пастернаку душевной смертью.


    И это - смерть: застыть в судьбе,
    В судьбе - формовщика повязке.
    

    Поэтому эпиграфом к "Белым стихам" стали строки из "Вольных мыслей" Блока "О смерти".

    У Пастернака Бальзак мучается той же мыслью:


    Сто Ганских с кашлем зябло по утрам
    И, волосы расчесывая, драло
    Гребенкою. Сто Ганских в зеркалах
    Бросало в дрожь. Сто Ганских пило кофе.
    А надо было Богу доказать,
    Что Ганская - одна, как он задумал...
    

    Яркий пример иных путей и сторон существования показала Пастернаку встреча с Ларисой Рейснер. В 1936 году он рассказывал о знакомстве с нею зимой 1918 года:

    "Огромные сугробы лежали на улицах, люди были заняты более важными делами - тут не до уборки снега. Жизнь в Москве неистово полыхала. На нашей улице, теперь обычной оживленной магистрали большого города, в которой нет ничего особенного, - на этой улице была тогда одна из казарм революционных матросов. Приятель, встретившийся мне на улице, попросил проводить его до того дома, который они занимали. Я пошел, чтобы взглянуть в переменчивое лицо революции. Странно - среди матросов была женщина. Я не разобрал ее имени, но когда она заговорила, сразу понял, что передо мной удивительная женщина. Это была Лариса Рейснер... За несколько месяцев до незабываемого дня, приведшего меня в матросскую казарму, Лариса Рейснер напечатала в одном ленинградском литературном журнале статью о Рильке. Узнав наконец, что моя собеседница Лариса Рейснер, я завел разговор о Рильке. С улицы в помещение, где мы сидели, куда приходили и откуда выходили матросы, пробивался гомон революции, а мы сидели и читали друг другу наизусть стихи Рильке. Это был особенный час. Незабываемый час"19.

    В 1926 году Лариса Рейснер умерла от тифа, и Пастернак посвятил ей "реквием", как "первой и, может быть единственной женщине революции, вроде тех, о которых писал Мишле"20.


    Осмотришься, какой из нас не свалян
    Из хлопьев и из недомолвок мглы?
    Нас воспитала красота развалин,
    Лишь ты превыше всякой похвалы.
    
    Лишь ты, на славу сбитая боями,
    Вся сжатым залпом прелести рвалась,
    Не ведай жизнь, что значит обаянье,
    Ты ей прямой ответ не в бровь, а в глаз.
    

    Елена Александровна вспоминала, что как-то этой зимой она приходила очень расстроенная к Борису Пастернаку в Сивцев Вражек. Он ее утешал, говоря, что скоро жизнь возьмет свое и все наладится и "в Охотном ряду снова будут зайцы висеть". Отголоски этих разговоров отразились в стихотворении "Мне в сумерки, ты все - пансионеркою...", включенном в цикл "Болезнь" книги "Темы и вариации".


    Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей горлинок
    Летели хлопья грудью против гула...
    
    Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц?
    Палатки? Давку? За разменом денег
    Холодных, звонких, - помнишь, помнишь давешних
    Колоколов предпраздничных гуденье?
    

    К нему приходил Александр Штих. Произошла ссора. Вслед полетело письмо с просьбой о прощении:

    "Милый Шура! Мне неприятно, что мы так расстались. В ту сцену в передней и на лестнице затесалась легкая фальшь, в которой ты никак не повинен, и я намеренно обострил неловкость. Отсюда и безобразие прощанья. Мне тем сильней и живее хотелось бы твоего извинения, то есть чтобы ты извинил меня, что нам, вероятно, очень, очень долго совершенно невозможно будет встречаться. По крови я еврей, по всему остальному за ее вычетом - русский. Института рыцарства не знала история ни того, ни другого народа. А других этнографических элементов в моем мире не имеется, как бы я к этим двум имеющимся ни относился. Мы, наверное, разойдемся с тобой в понятиях о благородстве и мужественности, в которых я всегда расхожусь с теми, кто в них замешивает романтизм. С последнего для человека начинается слабость и туман. Я не люблю ни того, ни другого.

    Ты, кажется, любишь Лену. Уже само предупреждение о том, чтобы ты со мной о ней не заговаривал, заключало бы довольно двусмысленности для того, чтобы на долгое время отказаться от всяких встреч. Это неприятно и нескладно, но делать нечего.

    Твой Боря. 21 декабря 1917".


    1. назад "Вопросы литературы". 1966. N 1. С. 199.
    2. назад Р. М. Рильке. Б. Пастернак. М. Цветаева. Письма 1926 года. С. 54-55.
    3. назад ГБЛ, фонд N721.
    4. назад "Доктор Живаго". С. 526.
    5. назад "Доктор Живаго". С. 146.
    6. назад ГБЛ, фонд N 721.
    7. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 275.
    8. назад "Сестра моя жизнь". Дополнительная глава к очерку "Люди и положения".
    9. назад "Доктор Живаго". С. 163.
    10. назад А. Пастернак. Воспоминания. С. 293-294.
    11. назад "Литературное наследство". Т. 93. С. 688.
    12. назад Е. Кунина. Воспоминания. - "Знамя". 1990. N 2. С. 208.
    13. назад Ф. Брюгель. Разговоре Б. Пастернаком. - "Вопросы литературы". 1979. N 7. С. 281.
    14. назад Р. М. Рильке. Б. Пастернак. М. Цветаева. Письма 1926 года. С. 61.

    ...

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Раздел сайта: