• Наши партнеры:
    ВикиГриб: Строчок.
  • Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография (глава 3, страница 1)

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Глава III. Поверх барьеров
    1913-1917

    1

    Дома шли разговоры о ближайшем будущем. Упоминалось учительство, банковская служба, на которую можно было устроиться с помощью Эттингера или кузена Федора Пастернака. Об этом не хотелось думать до конца последних законных каникул.

    Константин Локс, огорченный тем, что не получил диплома первой степени, сразу после экзаменов уехал домой в Сураж. Он не собирался возвращаться на богемную квартиру к Анисимовым и до осени оставил свои книги, теплое пальто и прочие вещи у Пастернаков.

    Николай Асеев писал Боброву письма из Сум, откуда вскоре перебрался под Харьков в маленькое имение сестер Синяковых Красная поляна. Бобров горел издательскими планами, читал Пастернаку стихи, вселял в него чувство ответственности за процветание "Лирики" и сознание серьезности обязательств ее сотрудника. После одного из таких разговоров под раскаленным тентом Греческой кофейни и сочиненного Бобровым стихотворения о городской жаре Пастернак решил больше не томиться в городе и уехал на дачу.

    Родители сняли на лето обширное помещение. Взяв на себя роль семейного авангарда, он, не дожидаясь общего переезда, 9 июня поселился в запущенном имении Бородина Молоди. Туда со станции Столбовой Московско-Курской железной дороги было по шоссе версты три. Ныне поезд останавливается гораздо ближе, на платформе "Колхозная".

    Ему было несказанно хорошо входить в работу с сознанием того, что впереди целое лето. Ближайшей задачей предполагалась книга статей "Символизм и бессмертие", для которой вслед за текстом доклада он готовил исследование "Импрессионизм в лирике". Через неделю его одиночество было нарушено приездом семьи.

    Отправившись по хозяйственным делам в Москву, Пастернак обнаружил, что все разъехались и в городе тем временем не осталось никого из знакомых. Он послал Константину Локсу письмо, написанное еще на даче. В нем между строк сообщалось, что поначалу работа ему давалась трудно, что он начал писать что-то одно, потом перешел на другое. Главным образом письмо было посвящено восторженному описанию Молодей и летнего образа жизни:

    "...здесь прекрасно как-то свыше сил, и без обиняков и примечаний. Дом Екатерининского времени. Комнаты невероятно велики и тех уже размеров, когда несколько кресел у письменного стола, лампа и человек за книгой образуют отдельную, внутреннюю группу среди прочей пустыни. Но все же свою комнату делю я с братом. Правда, это не детская уже. Здесь неизреченно хорошо. Как мне поверить, что все это чудо "за моим подоконником" так же чудесно и у соседей, и дальше, и вероятно у Вас..., здесь церковь вблизи, тоже старинная, парящая как-то в высоте, куда она увлекла за собою версты необъятных лесов.

    Но погода пасмурная, с укоризненно светлыми, безответными вечерами. Они не оставляют ни следа за собой, несмотря на то, что я прилагаю все старания. О нет, это неправда. Я ничего не делаю. Я рассуждаю теперь только во сне. Но у меня все же философская жилка: вы поймете, как пагубна эта черта при таких условиях".

    Он получил два письма от Сергея Боброва и повестку на получение заказной бандероли с экземпляром "Вертоградарей над лозами", но не тотчас отвечал ему и не торопился на почту, которая была в десяти верстах. Ответил на оба письма сразу 2 июля и начал с извинения, говоря, что если бы он "искал названия для основного своего настроенья всего этого времени", то "назвал бы его озлобленным и усидчивым бездельем". Дальше в обычном для Пастернака тоне самоуничижения сообщалось:

    "Все-таки я кое за что брался, теоретическое и не теоретическое. Но все это написанное или только намеченное, нисколько не любо мне. И я слишком быстро настраиваюсь на враждебный лад относительно этой дряни".

    И тем не менее: "...у меня ведь есть что сказать тебе и о чем посоветоваться. Сделаю это лучше в следующем письме по поводу "Вертоградарей", где надеюсь, начну без предисловий и мусульманского разувания на пороге"1.

    Еще через неделю, 10 июля он писал Локсу:

    "Я себе представляю впереди такой melange: частный урок, секретарство или корреспонденция и литературное рукоделье. А пока, свободное лето. Не одиночество, правда, и что еще хуже - нечувствительный, как давление атмосферического воздуха на кожу - гнет обычных, установившихся соотношений в семье, с какой-то моральной немыслимостью превращений в тебе. Ты все тот же брат, сын, сожитель по комнате и т.д., о тебе спрягаются глаголы в будущем времени... и все равно предсказания ли это или мягкие принуждения - ты уже занят, оккупирован заранее и уже заранее использован в известном вкусе.

    Но у меня святой отец, и может быть, да наверное, такая же мать и у меня опускаются руки. Но свобода, та, которая добыта сейчас одинаково мною и Вами, свобода с печатью Учебного округа в уголке - она нисколько не дар случайный, дар напрасный... Она мне очень нужна сейчас и еще более нужна будет вскоре, и я впиваюсь в нее руками".

    Чтобы уйти от семейного контроля и сосредоточенно работать, Пастернак переместился в парк.

    "Под парком вилась небольшая речка, вся в крутых водороинах. Над одним из омутов полуоборвалась и продолжала расти в опрокинутом виде большая старая береза. Зеленая путаница ее ветвей представляла висевшую над водою воздушную беседку. В их крепком переплетении можно было расположиться сидя или полулежа. Здесь обосновал я свой рабочий угол. Я читал Тютчева и впервые в жизни писал стихи не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как занимаются живописью или пишут музыку.

    В гуще этого дерева я в течение двух или трех летних месяцев написал стихотворения своей первой книги, - говорит Пастернак в очерке "Люди и положения", - писать эти стихи, перемарывать и восстанавливать зачеркнутое было глубокой потребностью и доставляло ни с чем не сравнимое, до слез доводящее удовольствие".

    Ощущение обретенного летом 1913 года счастья повседневной профессиональной работы, с первозданной свежестью записанное сорок три года спустя, служит бесспорным ответом на вопрос, правильно ли Пастернак нашел себя, не лучше ли ему было стать живописцем, остаться композитором или продолжать занятия философией. Импровизировать, думать и писать во власти вдохновения способный человек может и в далекой для него области. Призвание определяется трагическим счастьем озабоченности, от которой, наравне с жизнью, уже не дано отказаться. Пастернак жаловался, что поздно нашел свое призвание и лишь в 23 года пришел к литературе. Многим ли вообще удалось его найти?

    Борису Пастернаку посвящено стихотворение Боброва "Деньское метание", написанное в 1913 году:


    На столе колокольчики и жасмины,
    Тютчев и химера с Notre Dame.
    Да, но в душе годины, как льдины,
    И льдины, как разломанный храм...
    

    Книжка Тютчева, обязательные цветы и уменьшенная гипсовая копия чудища с водосточной трубы собора Парижской Богоматери2 точно рисуют обстановку комнаты Пастернака в тот год.

    Читая лирических поэтов, Пастернак убеждался, что "сбивается на ознакомление с содержанием поэта или его характером" и что чтение "не оставляет в памяти живых его строк". В то время он считал это недостатком, хотел преодолеть, объяснял:

    "Иные, со школьной скамьи, когда память впивается односторонне и стихийно в излюбленный предмет и вбирает его без остатка, освоились со всею поэтической литературой или с большей ее частью".

    Это рассуждение в письме от 14 июля 1913 года к Александру Штиху в значительной степени явилось следствием сравнения собственного опыта со стихами Анисимова и Боброва, за книгой которого он, наконец, съездил на почту:

    "Бобров прислал мне только что вышедшую книжку. Она серьезнее "Обители", но стихи Анисимова ярче и сочнее. Ценность "Вертоградарей" больше. Годом раньше, к счастью, я бы их не понял". Общехудожественный и философский опыт Пастернака был неизмеримо больше узколитературного. Это может быть причиной того, что его всегда отличало стремление понять поэтический мир того или иного автора как цельную систему. Пастернак постоянно отказывался анализировать и оценивать отдельные стихотворения, строфы и строки, своим нежеланием быть судьею частностей обижая современников. Они считали это недостатком сочувственного внимания. Как правило, они ошибались, не понимая, что анализ деталей губит силу общего впечатления, которое было для Пастернака основным в его оценках.

    Пастернак сообщал Локсу, что перечитывает "Майорат" Э. Т. А. Гофмана. Увлеченное чтение немецких романтиков в 1906-1909 годах, о котором вспоминал Александр Пастернак в своей книге, теперь сменилось критическим:

    "Это тоже величина, которая подлежит переоценке. Он умнее Бальзака, с чтением которого у меня перемежалось поглощение его новелл, что же касается реализма (метафизического) и художественности, то он остывает гораздо медленнее последнего, и с ним нельзя расстаться на полдороге, предоставив ему одному скитаться в его собственном замысле".

    Пастернаку хотелось разгадать секрет увлекательности Гофмана. Добро бы это были только фантастические его вещи, как "Золотой горшок", "Эликсир дьявола" или "Дож и догаресса". Но это был реалистический "Майорат", где фантастика не привлекается к делу. Он пишет, что "преступление под руками романиста - это событие, где эффекты и мотивы одновременны. С точки зрения композиции, убийство Гордиев узел драмы", - и приходит к выводу, что изумление читателя достигается нарушением законов нормальной психики, которая не допускает убийства. Нарушение этого запрета приводит в ужас. Поэтому реалист до предела напрягает бытие, подставляя преступление в быль. Эти рано сделанные выводы не были забыты и в дальнейшем отразились в прозе самого Пастернака.

    В письме Сергея Боброва, вероятно, содержалось предложение сотрудничать в журнале А. О. Ханжонкова "Вестник кинематографии" или упоминание об анкете, выясняющей отношение писателей к кино, которая была разослана этим журналом.

    Откладывая до встречи разговор о книге "Вертоградари над лозами", Пастернак 2 августа 1913 года писал Боброву, какие художественные возможности привлекают его в новом искусстве кино. В полном соответствии со сказанным поздней в "Охранной грамоте" о зарождении лирики и драматического искусства, здесь подчеркивалась роль сценической атмосферы, окружающей ядро драматического действия (спектакля). В отличие от театра, кинематограф может передать действительность, и действительность города предпочтительно, в качестве лирической сцены. Пусть только кинематограф "фотографирует не повести, но атмосферу повестей. И с другой стороны, пусть его виды будут видами, которые созерцаются драмою", составляющей ядро картины.

    В коротком наброске, подаренном Александру Штиху, Пастернак подводил итоги десятилетия, прошедшего со времени его падения с лошади в Оболенском, 6 августа 1903 года. Он называет этот день началом своей творческой "композиторской биографии". Начав с воспоминаний о лете 1903 года, он говорит далее, что теоретизируя в минуты упадка творчества, человек вправе поставить вопрос, чего же хочет художник, чего он добивается, и отвечает:

    "Стать источником наслаждения и такого, которое, будучи обращено на человека, по своей природе и по своим размерам таково, что предполагает не человека вовсе, но какие-то "все четыре стороны" приятия наслаждения; - послать волну такого наслаждения и благодаря его особенности испытать его со своей стороны в другом; отдать, чтобы получить его в ближнем, - в этом цельное, замкнутое, к себе возвращающееся кольцо творчества.

    Если чувственность вообще - слой, спаивающий две величины, лежащие по обе стороны от него, то чувственность искусства - это спай цельного обруча", - формулировал он. Понятие эстетического наслаждения, общепринятое в лексике мирного времени, вскоре стало в России пошлым и неуместным, - история разомкнула эстетическое кольцо сознания.

    В 1953 году Пастернак заметил, что настоящее искусство, далекое от притязаний и самоутверждения, "робко желает быть мечтою читателя, предметом читательской жажды, и нуждается в его отзывчивом воображении не как в дружелюбной снисходительности, а как в составном элементе, без которого не может обойтись построение художника, как нуждается луч в отражающей поверхности, или в преломляющей среде, чтобы играть и загораться"3.

    2

    Из Суража в Москву вернулся Константин Локс, который устроился словесником в женскую гимназию Потоцкой и 16 августа должен был начать преподавание.

    Поселившись в "Брянских меблированных комнатах", он пошел на Волхонку за своими вещами, где, как он пишет, "неожиданно застал Бориса, собиравшегося на поезд. Немедленно мы отправились вместе на Курский вокзал и часа через два прибыли в Молоди. Я слушал стихи и рассказывал анекдоты о своем летнем пребывании у Листовских. Время проходило в бездельи и веселой болтовне, причем неожиданно Леонид Осипович дал нам урок незабываемого в искусстве. Шура, второй сын, собирался поступать в Художественное училище (не бросая занятий в университете, он решил осенью держать конкурсный экзамен на архитектурное отделение Училища живописи). Поэтому он рисовал портреты всех приезжавших к ним, в том числе и меня. В общем, я был срисован недурно, но чего-то не хватало.

    Леонид Осипович подошел, посмотрел, сделал два или три движения карандашом, и лицо вдруг ожило, "я" стал "я".

    С Борей мы, конечно, разговаривали о нашей практической деятельности. Если я, неожиданно занявшись преподаванием, сохранил эту профессию на всю жизнь, то к счастью с ним не случилось такой беды... Возникал, однако, серьезный вопрос, что делать со стихами, которых накопилось довольно много. В общем, мы оба оказались в роли бальзаковских героев, то есть должны были завоевывать будущее. Для человека с литературными данными открывалось несколько путей, и каждый из них был тернист. Самым тернистым в эту эпоху был путь поэта. За предыдущие годы, во время символизма, что бы там ни говорили, было создано очень много. Ряд блестящих имен, ряд достижений. Чтобы обратить на себя внимание стихами, нужны были очень большие данные. Начали выдвигаться молодые талантливые поэты".

    Предыдущее поколение сделало искусство общественно значимым. Издать книжку за свой счет мог каждый обеспеченный человек, другие залезали в долги или устраивали складчину. Успех и распространение, то есть окупаемость предприятия, в сильной степени зависели от гласного признания. Публика прислушивалась к критике и рекламе. Литературные дебюты сопровождались образованием групп, заявлениями, программами и манифестами.

    Молодые люди заявляли себя поэтами раньше, чем ими становились. Это было подобно выходу на сцену. Жизнь получала черты театральной постановки, которая не была претензией и не отдавала пошлостью лишь при трагической серьезности намерений и основательности дарования. Страстный юношеский романтизм взывал к взаимности и повседневно грозил самоубийством, тем более, что, как писал Пастернак в "Охранной грамоте", "страсти, достаточной для продолжения рода, для творчества недостаточно... оно нуждается в страсти, требующейся для продолжения образа рода, то есть в такой страсти, которая внутренне подобна Страстям и новизна которой внутренне подобна новому обетованию".

    Жизнь становилась трагическим зрелищем. В России это было не ново. Ярчайшим доказательством служил для поколения пример

    Лермонтова, творчество которого Пастернак впоследствии называл проявлением необузданной стихии субъективно биографического реализма и прообразом современной поэзии и прозы.

    Юношеское определение поэтической участи, данное Лермонтовым:


    Я рожден, чтоб целый мир был зритель
    Торжества иль гибели моей... -
    
    позволяет понять, почему, характеризуя в "Охранной грамоте" свой тогдашний романтизм, Пастернак писал:

    "Зрелищное понимание биографии было свойственно моему времени. Я эту концепцию разделял со всеми".

    Поколению предстояло заново открыть лирическую истину, проявить себя в искусстве и в духовной жизни. Шум потока событий был уже слышен. Артистическая Москва на этот раз отставала от Петербурга, прислушивалась, готовилась. Приближающийся поток был мутен и, как все в то время в России, не сдерживался разумными берегами. Поэтому он разливался и делился на множество течений.

    По определению, данному в "Охранной грамоте", "переход искусства к подростку мог осуществиться лишь в результате воинствующего влечения, пережитого со всем волненьем, как личное происшествие. Литература начинающих пестрила признаками этого состоянья. Новички объединялись в группы. Группы разделялись на эпигонские и новаторские. Это были немыслимые в отдельности части того порыва, который был загадан с такой настойчивостью, что уже насыщал все кругом атмосферой совершающегося, а не только еще ожидаемого романа. Эпигоны представляли влеченье без огня и дара. Новаторы - ничем, кроме выхолощенной ненависти, не движимую воинственность. Это были слова и движенья крупного разговора, подслушанные обезьяной и разнесенные куда придется по частям, в разрозненной дословности, без догадки о смысле, одушевлявшем эту бурю".

    Только в последнее время искусство, которое тогда нарождалось, стали объединять под названием русского постсимволизма и изучать по работам тех, кто определял историческое лицо поколения. До того это делали по названиям групп и их воззваниям, которые лишь косвенно связаны со следом поколения в истории и отнюдь его не определяют.

    Сергей Бобров, о котором говорили как о "новонародившемся русском Рембо", стремился в вожаки и теоретики нового литературного движения. Лишь только он приехал, Пастернак показал ему сделанное за лето. Обещанная книга статей не была подготовлена. Больше всего Боброву понравилось стихотворение "Вокзал", после которого он стал всерьез относиться к поэтическим возможностям Пастернака и включил его в свои планы. В нем была сильная доля покровительственности и старшинства, навсегда им сохраненная в отношении к Пастернаку. Полвека спустя Сергей Бобров вспоминал:

    "...Боря начал поздно. Но и это еще не все! Мало того, что он взялся за стих, не имея маленького опыта (в пустяках хотя бы!), но он тащил в стих такое огромное содержание, что оно в его полудетский (по форме) стих не то, что не лезло, а влезая, разрывало стих в куски, обращало стих в осколки стиха, он распадался просто под этим гигантским напором. А я, видя все это, не мог решиться тащить его к прописям стихотворства (которые были так полезны для Асеева, стихотворца изумительно-переимчивого, стихотворца - как такового, пар экселлянс), ибо явственная трагедия Бори была не в трудностях со стихом, а в одиночестве непостижимого для окружающих содержания, за которое я только и хватался, умоляя его не слушать никаких злоречии, а давать свое во что бы то ни стало"4.

    Летом Бобров переписывался с участниками издательства "Лирика". Дурылин предлагал издать второй альманах, пригласив Эллиса, С. Соловьева и Б. Садовского, и, если они согласятся, А. Белого и Вяч. Иванова. Боброву это не нравилось. Его поддерживал Асеев, который 30 июля писал:

    "Смесь доморощенной теософии и сентиментально-грубого славянофильства - вот что будет в журнале Эллиса - Анисимова - Дурылина. Все это глубоко чуждо и враждебно мне, не говоря уже о некрасивых потугах рекламировать себя на всех перекрестках и улицах. Я думаю, что Боря будет в добром согласии с нами"5.

    3

    Вернувшись в Москву, Пастернак снял маленькую комнату у въезда в Лебяжий переулок (дом 1, кв. 7). Ее окно выходило на Кремль и Софийскую набережную, поверх деревьев Александровского сада, который в этом месте был гораздо шире теперешнего.

    "Коробка с красным померанцем - моя каморка..." - писал он об этой комнате. Это значило - размером со спичечный коробок. Сравнение было понятно современникам: на этикетке спичек часто изображался яркий оранжево-красный померанец, горьковатый родственник апельсина.

    До родительской квартиры на Волхонке было рукой подать, и, если он долго не приходил, к нему присылали брата.

    "В начале сентября семейство Анисимовых прибыло в Москву, но Боже, с каким грузом и в каком виде, - писал Константин Локс. - Мать Веры Оскаровны была полупарализована, а пьяница дядюшка за год истратил половину ее состояния. Пришлось переменить квартиру. Скоро толпа друзей придала этому мрачному жилью прежние черты, но все же былая беззаботность исчезла. В углах начали скопляться какие-то тени, и они впоследствии оформились в занятия антропософией, которым начала предаваться Вера Оскаровна. Собрания книгоиздательства "Лирика" скоро начали походить на секту, и Бобров стал поговаривать о необходимости изменить положение вещей. Тем не менее решено было готовить к печати ряд изданий и в первую очередь книги Пастернака и Асеева"6.

    Асеев и Бобров убедили Пастернака в короткий срок составить стихотворный сборник из написанного летом. Из письма Штиху выясняется, что эту, неожиданную для него, работу надо было кончить к 15 сентября 1913 года и что она была в поле внимания книгоиздательства:

    "Сейчас в моем отсутствии был Анисимов и провел 20 деятельных минут за моим письменным столом, на котором куча чернового мусору, не ожидавшего посещений".

    В мечтах о расширении издательских возможностей Сергей Бобров искал сотрудничества с поэтом И. В. Игнатьевым, главой эгофутуристического журнала "Петербургский глашатай". В VII альманахе этого издательства "Всегдай" он собирался напечатать стихотворение Пастернака "Вокзал". 20 сентября Пастернак сообщил о своем согласии, но просил заменить четвертую строфу на новый, окончательный вариант, который, по его воспоминаниям, очень понравился Боброву:


    Бывало, раздвинется запад
    В маневрах ненастий и шпал,
    И в пепле, как mortuum caput,
    Ширяет крылами вокзал.
    

    Эта издательская затея кончилась ничем. Продолжая работу над редактированием сборника, Пастернак 25 сентября сообщал Боброву, что хочет заменить стихотворение "Calcomanie", ему посвященное, на "Лирический простор", где использовано понятие, удачно сформулированное Бобровым в статье "Лирическая тема". Авторские объяснения касались "образа города на привязи, срывающегося в осеннее плавание", который, по его мнению, был "проведен неясно" вследствие все усиливающейся риторики, которая портит ему самые сильные по теме вещи. В этом стихотворении нашел также место семейный рассказ о полете Михаила Фрейденберга на воздушном шаре над Одессой в 1881 году.


    Что ни утро, в плененьи барьера,
    Непогод обезбрежив брезент,
    Чердаки и кресты монгольфьера
    Вырываются в брезжущий тент.
    

    Стихотворение Calcomanie, однако, тоже было включено в сборник в сильно переработанном виде и под названием "Ночное панно".


    Когда мечтой двояковогнутой
    Витрину сумерки покроют,
    Меня сведет в твое инкогнито
    Мой телефонный целлулоид.
    

    Подготовка "Ночной флейты" Николая Асеева и "Близнеца в тучах" Пастернака к сдаче в типографию шла практически одновременно. Ими завладела опьяняющая увлекательность совместной работы. Ее распорядителем был Бобров. Для Асеева стихия литературного общения была желанным воздухом. Его редкий дар отзывчивого виртуозного стихотворчества, чтения стихов и упоения ими восхищал Пастернака. Асеев легко согласился на то, что Бобров оформит его книгу и напишет к ней предисловие с нападками на современников и поименным перечислением "жалких эпигонов символизма", в число которых попала и Ахматова.

    Стихотворения того времени - в значительной мере живой след общих разговоров. В них слышны непосредственные отклики на прочитанное друг другу и совместно увиденное. Так "Терцины другу" Асеева - прямой ответ на пастернаковские "Пиршества" (в поздней редакции "Пиры"), где он писал:


    Пью горечь тубероз, небес осенних горечь.
    

    Откликом на выставку картин Натальи Гончаровой, открывшуюся 30 сентября 1913 года в залах Литературно-художественного кружка на Большой Дмитровке, стало стихотворение Асеева "Фантасмагория". Пастернак, в свою очередь, ответил Асееву стихотворением "Фантазм", которое было напечатано через три года в сборнике "Поверх барьеров". В нем обыгрывалась семейная близость художницы к Пушкину и его шутливая ревность к асеевскому посвящению:


    К ней-то и прикладывается памятник Пушкину,
    И дело начинает пахнуть дуэлью,
    Когда какой-то из новых воздушный
    Поцелуй ей шлет, легко взмахнув метелью.
    

    В октябре Асеев уравновесил полемическое предисловие Боброва своим собственным лирическим послесловием. Книга Асеева ушла в типографию.

    Пастернак не соглашался ни на рисованную обложку, ни на полемическое предисловие. Ему удалось отстоять строгий, почти чертежный шрифт на сером фоне фактурованной бумаги обложки. О разногласиях по поводу предисловия он 1 июля 1914 года вспоминал в письме к Александру Штиху:

    "От меня требовали собственного. Я отказал. Полемические мотивы Лирики (тогда она была органом Боброва) делали предисловие в его глазах чем-то существеннейшим в книге. Стихотворения считал он какою-то иллюстрацией к схватке с символистами ("Слон и Моська") - каким-то антрактом с прохладительным, когда сменяются торреадоры. Тогда, даже не затребовавши от меня стихов, предисловие написал Асеев; - я всячески от него отбояривался, его положение казалось мне ответственным; на это он ответил мне подозрением: он заподозрил меня в том, что я недоволен его предисловием; и вот, чтобы его сомнения рассеять, я сдал предисловие в типографию".

    Дружеское предисловие Асеева с утверждением, что Пастернак по праву рождения один "из тех подлинных лириков новой русской поэзии, родоначальником которых был единственный и незабвенный Ив. Коневской", - датировано ноябрем 1913 года.

    4

    Пастернаку, при его умеренности, хватало заработка домашнего учителя. Как вспоминает Сергей Бобров, он всю зиму бегал по урокам в каком-то видавшем виды потертом плаще. (Возможно, что это была та самая непромокаемая шерстяная пелерина, которую родители привезли ему в 1907 году из-за границы и в которой он снят на фотографии).

    Среди его учеников был сын крупного фабриканта Эдуарда Соломона. Они жили в доме N 8 по улице Воронцова поля, в котором теперь расположен биохимический институт. С Иваном Эдуардовичем, которого продолжали звать его детским прозвищем Бубчик, и его женой Евфросиньей Бостонжогло Пастернак поддерживал самые нежные отношения вплоть до их ареста в середине 30-х годов.

    Александр Штих был воспитателем в доме владельца кондитерской фабрики, шоколадного короля Эйнема, готовился кончать юридический факультет университета и писал стихи, которые читал и показывал Пастернаку. Он тоже лелеял план издать книгу, вместе с Борисом Кушнером затевал журнал под названием "Обелиск". Бобров и Асеев его отпугивали.

    В Москву 27 ноября 1913 года приехал французский поэт, кумир и друг Валерия Брюсова Эмиль Верхарн. Сумрачный городской колорит его стихов привлекал Пастернака помимо того, что явление победившего и независимого художника неизменно вызывало его интерес и служило примером.

    Верхарн пробыл в Москве две недели. Леонид Пастернак стал делать его портрет. Он приходил позировать на Волхонку. Художник позвал сына развлекать модель, понимая, что это будет для него событием. В очерке "Люди и положения" читаем:

    "Так пришлось мне занимать Верхарна. С понятным восхищением я говорил ему о нем самом и потом робко спросил его, слышат ли он когда-нибудь о Рильке. Я не предполагал, что Верхарн его знает. Позировавший преобразился. Отцу лучшего и не надо было. Одно это имя оживило модель больше всех моих разговоров.

    "Это лучший поэт Европы, - сказал Верхарн, - и мой любимый названый брат".

    На книжной полке у Бориса Пастернака всегда стояли две книги Верхарна, надписанные автором отцу и сыну.

    Существует несколько зарисовок с Верхарна. Леонид Пастернак внимательно изучал интересную натуру. Это позволило ему сделать одну из лучших его работ - портрет Верхарна, читающего 7 декабря 1913 года в Обществе свободной эстетики. Пастель была приобретена Брюсовым для Литературно-художественного кружка, репродуцирована и впоследствии затерялась. Прекрасный рисунок углем, в особенности любимый Борисом Пастернаком, остался у художника и воспроизводится в его книгах.

    Сохранилось две записки Верхарна с благодарностью за подаренную ему фотографию с этого рисунка и две репродукции портретов Толстого.

    "Я увезу с собой образ великого русского апостола, чтобы его постоянное присутствие в моей парижской квартире определяло мою жизнь и наполняло ее высокими и добрыми мыслями", - писал он 8 декабря 1913.

    И еще раз, за несколько дней до отъезда:

    "У меня каждую минуту просят мое изображение. Если бы Вы смогли прислать мне еще несколько фотографий, я отдам их репродуцировать... Я сохранил о вас всех самые приятные воспоминания. Поверьте, что это так, и передайте своим. Еще раз спасибо. Весь Ваш Верхарн".

    "Близнец в тучах" был отпечатан к 19 декабря 1913 года типографией П. П. Рябушинского в количестве 200 экземпляров. Получив авторские экземпляры, Пастернак подарил книгу Сергею Боброву и его жене со стихотворным экспромтом и надписью:

    "Дорогому крестному и путеводителю Сергею и его очаровательной спутнице Марье Ивановне.

    Крестник Б. Пастернак. 20. XII. 913"7.

    Он послал книгу Ольге Фрейденберг в Швецию, где она жила той зимой, сопроводив подарок надписью:

    "Дорогой Оле с любовью и признательностью за одну летнюю встречу... до следующего свидания на подобной странице. Боря"8. Сохранились также неотправленные письма к ней и ее отцу, в которых, как и в надписи на книге, речь идет о лете 1910 года, и последовавшем за ним решении оставить искусство. Судя по письму, Михаилу Фрейденбергу был послан и альманах "Лирика", о котором говорится:

    "Безделицы, которые прилагаются при сем, относятся к тому счастливому времени. Так досадно встречать эти запоздалые осуществления того, что было уже готово годы тому назад и было пресечено по собственному легкомыслию, вместо того, чтобы развиваться".

    Надпись Александру Штиху в общем контексте их отношений звучит, как просьба о прощении, что он опередил его, и пожелание, чтобы тот последовал его примеру:

    "Истинному, незабвенному другу, любимому Шуре, до скорой встречи с ним на подобной странице, от всего сердца Б. Пастернак. 21. XII. 913".

    Спустя 15 лет автор забрал у Штиха эту книжку и по ней провел предварительную работу для второго издания этих стихов. Ее страницы оказались испещрены переделками 1928 года, отразившимися в сборнике "Поверх барьеров. Стихи разных лет".

    С книжкой, подаренной автором Нине Всеволодовне Завадской, вскоре ставшей женою Локса, связана следующая история.

    Она рассказывает, что весной 1912 года побилась об заклад со своей подругой Розой Шор (впоследствии известным лингвистом) и проиграла пари. Та предложила Нине позвонить по телефону либо Федору Любошицу, либо Борису Пастернаку. Завадская решила звонить Пастернаку и назвала телефонистке номер 509.

    "Извините, что врываюсь звонком, - сказала она, - но причину я не могу вам сейчас открыть. Я знаю, что вы поэт, а я пишу стихи как дилетант, но я думаю, что дилетант способен лучше понять поэта и поэзию, - продолжала она. - Поэт, особенно гениальный, должен быть полностью погружен в свою стихию. Дилетанту же открыта стихия других поэтов".

    "Как страшно вы опоздали", - ответил на это Пастернак.

    Нина Всеволодовна думала, что при этом имелся в виду трагический роман, от которого он не видел спасения. Но более похоже, что речь шла о вмененном себе два года назад отказе от искусства, который весною 1912 года, перед отъездом в Марбург, стал ему особенно невыносим.

    Это подтверждается текстом письма, которое она получила в канун Нового, 1914 года. Незадолго перед тем она сама написала Пастернаку и напомнила их давний разговор. Он сразу ей ответил. Письмо написано 25 декабря 1913 года. Вслед за лиричным поздравлением с Рождеством и рассуждениями о поэзии, метафорах и о том, что голуби, с полетом которых Платон сравнивает движение идей, иногда оказываются почтовыми голубями; он намекал, что для него период дилетантства пришел к концу:

    "Посылаю Вам книжку. Я был бы очень огорчен, если бы Вы отказали мне в ответе. Мне хотелось бы знать Ваше искреннее и свободное мнение о "Близнеце". XI-ое стихотворение объясняет заглавие или по крайней мере - ответственно за него. Уверяю Вас, пределы книжки - мои собственные пределы. Не будьте снисходительнее ко мне, чем к ней. Это мучительно и даже обидно".

    Стихотворение, о котором говорит Пастернак, называется "Близнецы":


    Сердца и спутники, мы коченеем,
    Мы - близнецами одиночных камер.
    

    Дарственная надпись на титульном листе книги гласила: "Нине Всеволодовне Завадской первый камень для таинственной ее кладки. С нерешительностью Б. Пастернак"9.

    5

    Пастернак писал в очерке "Люди и положения", что уже тогда, в 1913 году, постоянная его забота обращена была на содержание, "постоянной мечтою было, чтобы само стихотворение нечто содержало, чтобы оно содержало новую мысль или новую картину". Требование концентрированной, живой передачи атмосферы бытия никогда не оставляло его. В стихотворении "Памяти Марины Цветаевой" 1943 года оно формулируется:


    Я жизнь в стихах собью так туго,
    Чтоб можно было ложкой есть...
    

    Для того чтобы написанное "было вгравировано внутрь книги и говорило с ее страниц всем своим молчанием и всеми красками своей черной бескрасочной печати", оно должно привести в действие воображение. Впечатление передается иносказательно. Пластическая достоверность передачи натуры вызывает у пишущего физическое чувство откровения.

    Можно ли ему верить? Можно ли считать, что воображение читателя воспримет картину его записи? Для начинающего художника это предмет чистого риска. Без существенной доли такого риска и беззащитности живое искусство не существует. Недавние предшественники создали исключительную восприимчивость публики. Эстетическое кольцо восприятия, в котором, как писал Пастернак, художник должен "роковым, инстинктивным и непроизвольным образом видеть так, как все прочие думают, и наоборот, думать так, как прочие видят", на каждом шагу давало свидетельство своего существования. Символисты и их последователи пользовались иносказанием с неслыханной перед тем смелостью. Доступность обеспечивалась условным, как говорил Пастернак - "лиловым" языком, к которому привыкли как к общепринятой норме. Пастернак, по воспоминаниям Вяч. Вс. Иванова, говорил, что Блок пользовался лиловым языком потому, что перед ним были лиловые люди.

    Опыт Блока и Белого заставлял идти еще дальше в развитии ассоциативной, стремительной образности. В 1956 году в очерке "Люди и положения" Пастернак вспоминал, как возникло стихотворение "Венеция":

    "...город на воде стоял предо мной, и круги и восьмерки его отражений плыли и множились, разбухая, как сухарь в чаю".

    Если прочесть "Венецию" в "Близнеце", то это впечатление передает строфа:


    Земля когда-то оторвалась,
    Дворцов развернутых тесьма,
    Планетой всплыли арсеналы,
    Планетой понеслись дома.
    

    Это казалось достаточно ясным, действительно - кусок суши в древности сорвался в море и начал жить, отдельно от остальной вселенной, как планеты Солнечной системы с их спутниками, образуя в воде каналов Сатурновы кольца отражений. Описание города стало в то же время составной частью "близнечного цикла" книги, родственного космогоническим мотивам поэзии символистов.

    Пастернак счел возможным одной строфой передать основное впечатление, а затем занялся более тонкими и субъективными деталями, которые возникли в напряженной тишине предрассветной Венеции, увиденной с высоты чердака дешевой гостиницы. Каждый звук над водой, каждое движение с материальной осязательностью застревали в памяти.


    Висел созвучьем Скорпиона
    Трезубец вымерших гитар.
    

    Он стал развивать ассоциации, возникшие от сравнения нотной записи гитарного арпеджио со знаком зодиакального созвездия Скорпион.

    Первый же рецензент, спрятавшийся под псевдонимом "О. Аз.", набросился на эти строки, обвиняя автора в небрежности10. Пастернак прочел в начале мая 1914 года этот отзыв и сгоряча писал родителям:

    "Что касается до небрежности образа и вообще, перечисленья подобных же неловкостей, то тут критик только хвост свой показал, чтобы не сказать этого по-немецки, "den Pferdenfuss". Именно эта строчка и содержит в себе то, что он хвалит во мне, и настолько пластична, что ее-то именно я и выбрал, когда пришлось однажды читать перед Сологубом, и начал с этого Венецианского стихотворения о городе, где чуткость достигает того предела напряжения, когда все готово стать осязаемым и даже отзвучавшее, отчетливо взятое арпеджио на канале перед рассветом повисает таким членистотелым знаком одиноких в утреннем безлюдьи звуков <нарисован нотный знак триоли>".

    Упомянутая между строк встреча с поэтом старшего поколения Федором Сологубом состоялась осенью 1913 года. О впечатлении Сологуба свидетельствовал Георгий Адамович в своей рецензии на "Повесть" Пастернака 1929 года:

    "Мне вспоминается, что Сологуб долго хмурился и морщился на стихи Пастернака, а проведя в его обществе несколько часов и послушав его чтение, произнес потом слово "волшебно""11.

    "Близнец в тучах" состоит из 21 стихотворения. Константин Локс писал в "Повести об одном десятилетии":

    "...написано к тому времени было значительно больше. Одна тетрадь неизданных стихов долго хранилась у меня, затем автор отобрал ее и какова была ее участь - не знаю. В выборе стихов деятельное участие, по-видимому, принимали Бобров и Асеев, что, по всей вероятности, сказалось на составе книги".

    Из воспоминаний Дурылина, Локса и ретроспективных оценок самого Пастернака следует, что стихи его первых опытов, которые он читал у Анисимова и пять из которых напечатал в альманахе "Лирика", показались первым читателям чересчур непривычными, неловкими и недоступными. Он принял это во внимание и летом 1913 года писал с учетом вкусов и привычек окружающих, о чем впоследствии неизменно жалел. Это сказалось на отборе стихотворений книги, на ее композиции и названии. Стихи объединялись темой родства смертного и бессмертного начала жизни (близнецы Кастор и Поллукс) и взаимной лирической привязанности (сердца и спутники).

    Летом 1946 года Пастернак собирался писать статью о Блоке. Он разметил первый том "Алконостовского" собрания и против строфы:


    Темно в комнатах и душно -
    Выйди ночью - ночью звездной,
    Полюбуйся равнодушно,
    Как сердца горят над бездной -
    
    сделал пометку: "Отсюда пошел "Близнец в тучах". Сердца и спутники"12.

    В письме Штиху 1 июля 1914 года говорится, что "только отделка заглавия - дело рук Боброва. Еще в пивной у Почтамта <вероятно, август-сентябрь 1913 года> я читал тебе вещь, которая по тому чувству, которое я с нею связал, имела стать величиной собирательно-циклической. Близнец за тучею, назвал я этот цикл. Близнец в Тучах - как имя книги - вот все, что оставалось сделать находчивому Боброву".

    Неясно, сохранился ли цикл, читанный Штиху, целиком в составе сборника. Программным в этом смысле стало упомянутое в письме к Нине Завадской стихотворение "Близнецы". К нему примыкают "Близнец на корме" и "Сердца и спутники".

    Уже через год Пастернак осудил и название книги, и зодиакально-астрологические ассоциации в ней, считая их данью "космологическим мудреностям, которыми отличались книжные заглавия символистов и названия их издательств"13.

    "Налет символизма в книге был достаточно силен, - писал Константин Локс. - Правильней было бы сказать - это была новая форма символизма, все время не упускавшая из виду реальность восприятия и душевного мира. Последнее придало книге свежесть и своеобразное очарование, несмотря на то, что каждое стихотворение в известном смысле представляло собой ребус".

    И далее:

    "Помимо скрытого смысла, стихотворения имели свою собственную музыкальную стихию, осложнявшую этот смысл новой семантикой не логического, а музыкального характера"14.

    Для людей, способных отдать предпочтение пластическому содержанию искусства, первая книга Пастернака сохраняет свою притягательность.

    Познакомившись с автором летом 1921 года, его будущая жена Евгения Лурье взяла у Александра Штиха эту книжку и каллиграфически ее переписала - у Пастернака не было своей. Как часто я слышал те или иные строчки этих стихотворений, повторяемые мамой в связи с различными обстоятельствами жизни, по ассоциации связанными с текстом.

    В шестидесятых годах математик Алексей Аркадьевич Петров, сидя у Боброва, которому помогал в трудах по стиховедению, также с восторгом переписывал эту книгу.

    Предпринятые в последнее время исследования ранних стихов Пастернака приводят к разным, иногда парадоксальным, трактовкам, что служит доказательством глубины текста. Так, Вячеслав Всеволодович Иванов увидел в словах "И спутников скажется власть" из стихотворения "Сердца и спутники" пророческое предвосхищение эпохи завоевания космоса. Пастернак, во всяком случае, не мог предвидеть возможность такого истолкования. В этой связи можно привести пометку, сделанную Пастернаком к стихотворению Александра Блока 1903 года "Все ли спокойно в народе":


    - Кто ж он, народный смиритель?
    - Темен и зол и свиреп:
    Инок у входа в обитель
    Видел его - и ослеп.
    
    Он к неизведанным безднам
    Гонит людей, как стада...
    Посохом гонит железным...
    - Боже! Бежим от Суда!
    

    "Поразительно по случайности попадания", - написал Пастернак в 1946 году15.


    1. назад Встречи с прошлым. Вып. 4. Москва. 1982. С. 143.
    2. назад Эта "химера" сохранилась у А. Л. Пастернака.
    3. назад Письмо Н. Асееву от 5 февраля 1953. Архив Л. Озерова.
    4. назад ЦГАЛИ. Фонд N 2554.
    5. назад Там же.
    6. назад Повесть об одном десятилетии.
    7. назад ЦГАЛИ, фонд N 2554.
    8. назад Архив О. А. Мандрыки.
    9. назад Архив Н. В. Завадской.
    10. назад "Столичная молва", 19 мая 1914.
    11. назад Г. Адамович. Литературные заметки. "Последние новости" 1929, N3109, 26 сентября.
    12. назад Блоковский сборник II. Тарту. 1972. С. 448
    13. назад "Люди и положения".
    14. назад "Повесть об одном десятилетии".
    15. назад Блоковский сборник. С. 448.

    ...

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Раздел сайта: