• Наши партнеры:
    ВикиГриб: Блюда из грибов.
    Топ 5 лучших производителей душевых кабин по рейтингу Rumar.
  • Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография (глава 2, страница 3)

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Глава II. Первые опыты
    1903-1913
    12

    В столицах начали осваивать новые, открывавшиеся после революции возможности. К прежним предприятиям, издательствам журналам и обществам со дня на день прибавлялись новые Деловой и духовный расцвет, обусловленный слабостью власти не встречал трезвой оценки в общественном сознании. Его здоровым симптомам не верили и их стыдились. Писали о крушении надежд и чаяний и, пользуясь преимуществами политической неопределенности, считали их признаками наступившего упадка Блок печатал в "Золотом руне" критические обзоры. Один из первых был назван "Безвременье".

    Лето 1907 года Пастернаки проводили в старинном подмосковном имении Н. В. Путяты Райки, расположенном на высоком северном берегу Клязьмы, в районе Щелкова. Теперь в нем находится санаторий Министерства иностранных дел. В начале века имение принадлежало богатому дельцу Некрасову, и многочисленные построенные в разное время и в разном стиле дома в парке сдавались внаем. Один из них снимала на лето семья замечательного инженера-строителя Александра Вениаминовича Бари, младшая дочь которого Ольга Александровна была художницей и ученицей Леонида Пастернака. По их совету Пастернаки заняли белый одноэтажный дом, просторный и высокий, с большим крыльцом-террасой. Там они прожили летние месяцы 1907, 1908 и 1909 годов Близкое знакомство с соседями по Райкам не прерывалось и впредь Многие из них стали моделями портретов Леонида Пастернака Там жил с семьею также известный врач Лев Григорьевич Левин старый друг Пастернаков еще с Одесских времен, расстрелянный в l938 году по обвинению в отравлении М. Горького.

    В числе корреспондентов Леонида Пастернака в ту весну появился англичанин по фамилии Винсент. Справедливо предполагая что Пастернак не знает английского, он написал ему по-немецки, что прочел в журнале "Studio" статью о нем и пришел в восторг от репродукций детских портретов и зарисовок. Он считал что Пастернаку необходимо поехать в Англию, где кроме портрета его дочери Сибиллы Винсент, о котором он мечтал, обещал неисчерпаемый источник прекрасно оплачиваемых заказов, а в будущем - известность и славу, потому что "англичане с их любовью к детям как никто способны оценить художника". Таковы, кажется, и были вкусы в Англии времен Эдуарда VII, до начала мировой войны.

    Оставив детей на бабушку Берту Самойловну, родители сочли возможным на месяц поехать вдвоем за границу. До Англии они собирались в Берлин, затем Голландию и Бельгию. Боре и Шуре было поручено писать подробно обо всем, что происходит дома

    Историки литературы с основанием считают, что проза Толстого исходит из его дневников. В том же смысле можно сказать что источником стихов и прозы Пастернака, а потому и авторским комментарием к ним служат его письма. Переписка с родителями составляет самую обширную и значительную среди других эпистолярных линий. Ее началом оказываются письма, посланные из Райков вдогонку родителям 9, 10 и 11 июля 1907 года на адрес близких берлинских друзей - Розенфельдов, у которых они останавливались:

    "Вчерашний ваш отъезд мы справили "венецианским" гулянием с иллюминацией, песнями, под благонадежным надзором. В черной, змейками колеблющейся маслянистой жидкости пруда металлически-яркое отражение фонариков. - Это было замечательно. Луна была первостатейная. Бари знают уйму шансонет на всех языках и такую же массу народных песен. Жаль, что я с Шурой не знаем. Если я вам пишу все это, то тем самым доказываю, что ни о чем другом писать не стоит, так как день во всех отношениях прошел как с вами; приходили Аля и Лева <Самойловы> чай пить".

    13 июля в Брюссель:

    "Дорогие мои папа и мама! Простите, что 1-2 дня не писал вам, но ведь писать ежедневно при той спокойной, лишенной лодок, купаний и всех из ряду вон выходящих явлений жизни, которую мы без вас ведем, - очень трудно, тем более, что погоды были отвратительны и приходилось сидеть дома... Но если вы можете признать, что празднование пяти рождений райчан и райчанок, сошедшееся в один день, и участие в одном праздновании Жони и Лиды вещь интересная, то слушайте. Позавчера были именины Ольги Александровны, О. Давыдовой и девицы того же наименования у Левиных. У Давыдовых была чудная иллюминация и фейерверк. Мы стояли с бабушкой в начале Давыдовской аллеи и все видели. Я говорю "чудная" иллюминация, - то же самое я говорил всем, с которыми по этому поводу приходилось говорить, но в сущности мне она не особенно понравилась - своей назойливой пестротой, до такой степени не гармонировавшей с грустным и величавым спокойствием этой усыпальницы аристократии. Только лунный свет, как тоже что-то прошлое, великое и отжившее, как Todesahnung, родственен этому дому и консонирует с ним в таком грустном, белом, минорном сочетании. Adagio un poco fieramente.

    Ах Боже мой. Я ведь совершенно забыл "правила о свободе печати и слова", по которым я не имел права философствовать, но я упустил это и прошу прощения. Я в сущности нечто вроде святой троицы. Индидя <дядя Бориса Александр Осипович Пастернак> выдал мне патент на звание поэта первой гильдии, сам я, грешный человек, в музыканты мечу, вы меня философом считаете, но я боюсь, что все это вызвано не реальными, наличными достоинствами, а скорее тем, что установилось общее мнение такого рода".

    Последующие страницы содержат подробный отчет о здоровье и занятиях детей и бабушки:

    "Когда-то я не любил бабушку - теперь я ей скоро сделаю declaration en forme, главное, я боялся, что придется идти на компромиссы в занятиях, но слава Богу не пришлось". Затем следует перечень полученных и отвеченных писем, в частности Винсента, который с опозданием предупреждал, что ехать в Англию лучше поздней осенью или даже зимой, так как возможные заказчики сейчас разъехались из Лондона на каникулы.

    Из писем Шуры следует, что ежедневные занятия по расписанию были для брата законом. Даже с "всерайковского" праздника в день рождения близнецов Али и Левы Самойловых с маскарадом, угощением и фейерверком, Борис ушел в самый разгар, в пять часов дня. Ольга Александровна Бари сообщала, что видит детей ежедневно и они живут благополучно и радостно.

    В открытках от 15 и 16-го описаны поездки на лодке по Клязьме по направлению к Щелкову и вкусный чай в деревне, который они весело пили. 22 июля в Брюгге:

    "Дорогие! Только что вернулись с большой экскурсии на "Медвежьи озера", еже есть глаголемо - место возле Щелкова. В экскурсии участвовало 12 человек и ехали на четырех экипажах. Озеро mittelmassig. Широкий вид, но несколько однообразный. Но веселье было такое, что позавидовать можно. Кушали (положим, лопали), пили, пели и катались на такой лодке, которой пользовался, вероятно, Стенька Разин. Длинная-предлинная - так что все мы прекрасно в ней расположились, несмотря на то, что лодка текла (протекала?) немилосердно. Были лучи, и вода напоминала свинцовую бумагу от чая".

    От этой поездки сохранились фотографии Шуриного исполнения - мостки, лодка, пикник и шалости. В конце письма:

    "Получили открытку от дяди Карла. Философ, молодец, утешение (я ему написал открытку, в которой ни синь пороху философии не было). А Индидя меня приобщил к Почетному Легиону Поэтов. Дела да и только. В конце концов вы вернетесь и найдете еще во мне enfant gate, Левочку. Но я устал рыгаться. Детки, которые так же прелестны, как были при вас, и прелестный Шура целуют вас крепко, крепко, вместе со мной и бабушкой и Fraulein (т. е. Fraulein не целует).

    Секстет. Поклон от Бари".

    Борис следил за тем, чтобы семилетняя Жоня писала письма, и приписывал в конце: "Ей Богу, Жонюркины письма в 20 раз интересней наших. Я сейчас его прочел и в восторге".

    Родители сообщали, что на несколько дней застряли в Брюгге, он отвечал:

    23 июля. "Вот какое счастливое совпадение! И так-то Брюгге на редкость сохранившийся город, типичный для средних веков, и вы еще попадете на средневековое празднество!"

    Речь шла о торжествах 400-летия Ордена Золотого руна с устроенным по этому поводу рыцарским турниром. Здесь Пастернаки неожиданно встретились со своим другом Германом Штруком, который убедил Розалию Исидоровну сесть в Остенде на пароход, благо погода была на редкость тихая. На следующий день, 16 июля, они прибыли в Лондон, где две недели прожили в Portman Hotel.

    П. Д. Эттингер спрашивал Борю об их адресе. 25 июля он отвечал:

    "Дорогой Павел Давидович!

    Спасибо за Вашу открытку. До сих пор карта Зап. Европы и особенно театра военных действий наших родителей довольно отчетливо представлялась нам, но теперь, после переправы через Калэ я решительно не знаю, куда мне писать. Буду писать на Лондон".

    Далее он сообщал, что письма они пишут ежедневно, но многие, вероятно, не успевают попасть по меняющемуся адресу. После описания жизни в Райках он говорил о том, чем он занят, что его волнует и как ему одиноко:

    "Бабушка удивительно печет хлеб, так что аппетит низшего порядка утоляется нами великолепно. Что касается аппетита другого, то увы, я голоден как волк, и если волчий вой можно передать в музыкальных задачах минорного характера, то я достигаю совершенства в этом жанре и вою во все лопатки"27.

    Муж Анны Александровны Бари, физиолог, профессор Казанского университета Александр Федорович Самойлов, занимался вопросами слуха и в связи с этим - акустическими аспектами музыки. Бориса волновало, что у него нет абсолютного слуха, то есть умения отличать высоту любой произвольно взятой ноты. Разговоры с Самойловым на эту тему вносили тревогу и вызывали раздражение, о которых он писал Эттингеру:

    "На днях он специально со мной пошел гулять, разговаривали, - он прямо собаку съел на этом вопросе... но Боже, как скучна стала мне эта съеденная собака, особенно когда в одном месте нашего разговора я ждал, что вот, вот он заговорит, но увы говорил Гельмгольц, Риман и другие неглубоко понятые томы. Он просил меня зайти к нему, сыграть ему что-нибудь, но, во-первых, мои сочинения абсолютно неинтересны и, во-вторых, неинтересен он сам. Я его уважаю, и серьезно это знаю, но... (это надо дополнить миной).

    Итак, ему недостает "чего-то". Вы же знаете, что такое заключается между этими кавычками; если бы Вы не знали, я бы не писал всего этого.

    Здесь нет никого, никого интересного, единственный человек, с которым мне бы хотелось поговорить, это Ольга Александровна, но это не придется наверное. А в сущности, прочтя все это, я почувствовал, хотя и поздно, что все это вздор. Выть a la lupus canis и пускаться в комментарии по поводу этого воя - вещи несоединимые. Но ведь Вы спрашиваете, как я поживаю; я только хотел ответить правду.

    Но что здесь, как и везде, восхитительно и никогда не надоедает, это природа. И как часто кажешься ничтожным, со всем своим исканием, со всем своим воем, перед каким-нибудь заходом солнца, когда он обдает своим последним ровным и могучим красным дыханием (Боже, сколько прилагательных) все великое, которого не замечает человек, когда чувствуется присутствие "святого" - красоты... И странно, при виде красоты (что для меня святая святых) мой "экстаз" клонится к полюсу страдания. В этой красоте все время звучит для меня какое-то "повелительное наклонение"... пойми, сделай что-то, словом, какой-то императив, заставляющий искать той формы, в которой я мог бы реагировать на эту красоту. Углубление ли это в сущность фатума - то есть философия, ответ ли это красоте в форме восторга - искусство, - нет, это что-то неопределенное, неясное, мучительное.

    На днях здесь рядом Мамонтовы играли в 4 руки симфонию Бетховена, хорошо играли. Собиралась гроза. Знаете, в четвертой (или третьей) части этой симфонии есть длинный период, который идет все crescendo (весь оркестр) до апогея диссонанса - доминанты, до кульминационного пункта, где искусство требует поворота назад, вниз. Этот кульминационный пункт берется fortissimo (постепенно вырастая из могучего crescendo). И вот в этот момент прокатился первый гром, глухой, но ужасный, одновременно с аккордом всего оркестра. Это невозможно передать. Это было то, о чем я говорил..."

    И заметив, что лампа выгорает и давно уже пора спать: "В сущности я не знаю, почему я это Вам пишу? Но если бы я написал это Юлию Дмитриевичу, я бы порвал это, хотя очень, очень люблю его и слишком многим ему обязан"28.

    Эта приписка объясняется тем, что Энгель, как уже было отмечено, не любил философии об искусстве, считая, что на искусство надо отвечать искусством. Изливая Эттингеру свое страдание от невозможности ответить на волнение, которое вызывало в нем прекрасное, Пастернак выражал основы романтического мировосприятия, которое, как он писал в "Охранной грамоте", было свойственно его поколению. После очередного известия от родителей 30 июля Пастернак сообщал Эттингеру, что они встретились с Винсентом:

    "После долгих переговоров по телефону и "ловли друга" (я по возможности близок оригиналу) они условились, что папа и Frau Professor отправятся в загородный дом Vincent'овой невестки на завтрак, так как в этом замке находится виновник торжества, шестилетняя дочка Винсента. Письмо полно описаний великолепия этого замка (старинный замок принадлежал когда-то кардиналу Walsay).

    Это, я думаю, расскажут они устно. Важно лишь, что папа сделал там 2 наброска с этой девочки, которая очень темпераментна и непоседа (между прочим, мама пишет о сходстве между Жоней и этой девочкой).

    Не менее важно и то, что мама играла и, понятно, привела слушателей в восторг. В этот день к Винсенту приехали его племянники, господа герцоги of Ireland (16 и 18 лет)"29.

    Интересно заметить, что хозяин этого замка, брат Винсента, известный государственный деятель, дипломат и администратор, стал впоследствии лордом Даберноном, английским наместником в Палестине. Художник встречался с ним в двадцатых годах и написал его портрет.

    Ежедневным письмам в разные географические пункты подходил конец. 27 июля была отправлена последняя открытка:


    "Дорогие папа, мама
    просим Вас скорее прямо
    к нам в Райки из Амстердама.
    

    Нет, "кроме шуток", я пишу в последний раз, так как не знаю вашего дальнейшего маршрута. Думал писать в Берлин, но не знаю, там ли еще Розенфельды и Эйкман, единственные дженераль пост оффисы. Вот мы (а также и вы), слава Богу, выдержали экзамен. Да здравствуют самостоятельные дети и самостоятельные родители. Вот вы скоро и дома, в самом лучшем, самом теплом месте земного шара. Нетерпение наше возрастает тем более, чем меньше остается времени до вашего приезда, который наверное последует между средой и воскресением.

    Нетерпение это у меня приобретает особенно острую степень вследствие того, что ваш приезд на полторы недели приближает начало занятий в гимназии. Мне почему-то скорее уже хочется окунуться в эту скуку, наверное потому только, что это так неприятно и скучно, а может быть, что прекратится эта Solitude, с которой у меня всегда бывает связано пребывание на даче.

    Ну, до свидания, весь ваш Боря".
    13

    Чтобы поступить в университет, Борис был обязан окончить гимназию с золотой медалью, получив аттестат зрелости с пятерками по всем предметам, кроме закона Божия, от которого он был освобожден.

    До выпускных экзаменов было еще далеко, и он с увлечением занимался консерваторскими предметами. Рояль стоял в гостиной, за стеной которой начинались архитектурные классы училища. Вечером шум в них затихал, и, садясь за инструмент, не нужно было преодолевать застенчивость. Борис сочинял и импровизировал до глубокой ночи, часто не зажигая света.

    Казалось, что на этом близком с детства языке, в тонкостях усвоенном за годы учения, можно рассказать обо всем. Его привлекали содержательные тенденции в музыке, возможность писать с натуры, переливать в музыку то, что было на душе. Еще заманчивее были высокие образцы, правдивость которых вызывала озноб и непрошеные слезы.

    Так, однажды, в конце 40-х годов на концерте Генриха Нейгауза Борис Пастернак сказал, что тот так играл "У источника" Листа, что все время хотелось вынуть носовой платок и отереть лоб, покрытый испариной от влажного воздуха в ущелье южного леса.

    Розалия Исидоровна прекрасно играла шопеновские пьесы, образы которых стали для Пастернака обозначением целого мира, виденного в жизни и заново созданного воображением. Об этом можно прочесть в его статье о Шопене, написанной в 1945 году. А в 1925-1929 годах сам он охотно садился за рояль, лишь только я просил его рассказать о том, что он видел в этот день на улице или что мы вместе смотрели в зоопарке. Во время таких импровизаций, казалось, все можно передать с неслыханной в обиходе задушевностью. Но это был разговор с собой. Импровизацию не удавалось сделать сочинением, рассчитанным на повторное исполнение и общее понимание. "Я никогда не научусь писать музыку не для своих рук", - писал он.

    Большим событием была устроенная Энгелем 26 февраля 1908 года публичная лекция "Эпоха романтизма в музыке". Ее положения иллюстрировались концертом в двух отделениях. Розалия Пастернак играла Шумана, Шопена и, вместе с А. Я. Могилевским (скрипка) и М. Я. Букиник (виолончель), трио Es-dur Шуберта и c-moll Мендельсона-Бартольди.

    Темное время года, когда большая часть дня проходила при лампах, сменялось северной весною света. Приближались выпускные экзамены, их программу довели до сведения учащихся. Ида Высоцкая тоже в этом году кончала гимназию. В "Охранной грамоте" Пастернак писал, как одновременно с собственной подготовкой взялся готовить ее к экзаменам.

    "Большинство моих билетов содержало отделы, легкомысленно упущенные в свое время, когда их проходили в классе. Мне не хватало ночей на их прохождение. Однако урывками, не разбирая часов, и чаще всего на рассвете, я забегал к В<ысоцкой> для занятий предметами, всегда расходившимися с моими, потому что порядок наших испытаний в разных гимназиях, естественно, не совпадал. Эта путаница осложняла мое положение. Я ее не замечал. О своем чувстве к В<ысоцкой>, уже не новом, я знал с четырнадцати лет.

    Это была красивая, милая девушка, прекрасно воспитанная и с самого младенчества избалованная старухой француженкой, не чаявшей в ней души. Последняя лучше моего понимала, что геометрия, которую я ни свет ни заря проносил со двора ее любимице, скорее Абелярова, чем Эвклидова. И, весело подчеркивая свою догадливость, она не отлучалась с наших уроков. Втайне я благодарил ее за вмешательство. В ее присутствии чувство мое могло оставаться в неприкосновенности. Я не судил его и не был ему подсуден. Мне было восемнадцать лет. По своему складу и воспитанию я все равно не мог и не осмелился бы дать ему волю".

    В конце жизни Ида Высоцкая-Фельдцер вспоминала, что Борис был очень робким мальчиком, но иногда вдруг становился резок. Его обожала ее гувернантка и всегда искала момента поговорить с ним с глазу на глаз. Если Борис засиживался у них вечером, неизменно присутствовавшая при этом мадмуазель гнала его домой, говоря: "Боря уходи, пора спать". Ида считала, что в мадмуазель Флери из "Доктора Живаго" отразились многие черты ее гувернантки, которая была родом из Швейцарии.

    Далее в "Охранной грамоте" описание весны в городе с ее тогдашними приметами приводит к философскому заключению, "что уже одна заметность настоящего есть будущее, будущее же человека есть любовь". Эта живая, бесспорная и абсолютная истина доведена до общего сведения уже без малого две тысячи лет. Что делать, если человечество, не глядя на бесчисленные личные и исторические подтверждения, оказывается трагически не способным ее усвоить.

    Весна школьных выпускных экзаменов всегда остается в памяти временем большого лирического содержания, символом вдохновенной утренней свежести, близости нового и неведомого. Такой была и весна 1908 года в жизни тогдашних восьмиклассников. Экзамены были сданы блестяще, и 6 июня "сыну академика живописи Борису Леонидовичу Пастернаку" был выписан "Аттестат зрелости за N 383 в том, что он при отличном поведении кончил полный восьмиклассный курс классической гимназии с отличными отметками по одиннадцати предметам и награждается золотой медалью".

    16 июня он подал прошение ректору Московского университета о принятии в число студентов первого курса по юридическому факультету, куда и был зачислен первого августа.

    К концу его экзаменов домашние уже переехали в Райки. 1 июля Энгель, живший в это лето с семьей на Украине, писал о том, что скучает без вестей от них: "Даже Боря, обещавший присылать ноты, ничего не шлет. Надо полагать, не в связи с какими-нибудь неприятностями по линии гимназических дел?"

    14

    Ободренный поездкой, растущим авторитетом, успехом на выставках, Леонид Пастернак работал этим летом, не покладая рук. По прошлогодним путевым наброскам была выполнена углем и пастелью блестящая серия пейзажей городов северной Европы. Не было отбою от заказов на портреты. Завоеванная известность позволяла ему выбирать художественно значительную, интересную натуру. Для того, чтобы не потакать вкусам заказчиков, он заранее говорил, что ни о чем наперед не уславливается, может продать только оконченную работу, а если не понравится, то с радостью оставит ее у себя. Количество написанных им портретов огромно. Войны и революции многое уничтожили, многое раскидали по самым неожиданным местам. От времени до времени их находят у новых владельцев, коллекционеров, в провинциальных музеях и клубах. Впоследствии он записал, что "в течение всей истории искусств портрет - именно потому, что он основан на строгом изображении натуры, на выявлении правды, даже в периоды радикальных изменений художественных направлений и во времена упадка, всегда возвращал искусство на здоровый путь наблюдения, поисков, искреннего изучения натуры и правдивой передачи ее. Египетские портреты, которые я видел в Каире, в своей сущности и есть то главное, что, изменяясь по стилю, вечно правдиво, всегда живо; художник выбирает самое нужное в натуре, и это роднит его с нашей современностью. Портретность в любом произведении Египта, например, в фигурке сокола или кобчика, есть не что иное, как выражение - наиболее острое и наиболее яркое - его сути; и то, что сейчас считается "стилизацией", есть высшее достижение портрета, когда подчеркнуты самые характерные и выразительные качества за счет освобождения от массы нехарактерных и, значит, ненужных деталей"30.

    Летом в Райках он написал З. Н. Окунькову-Гольдингер и А. В. Бари. Ему хотелось расширить задачи портретной живописи, передать живую обстановку, движение. Он понимал, насколько увеличивается значение работы, если на ней запечатлено исторически значительное явление.

    В июле он сделал цветную литографию "Толстой за работой". 20 сентября 1908 года, уже из Москвы, писал Эттингеру:

    "Вот вышел в свет мой Толстой, с неделю или больше... Впечатления все-таки очень хорошие; даже Валентин Суровый <Серов> "одобрил", об остальных и говорить нечего. Только сегодня в "Русских ведомостях" появился отзыв - ничего, толковый"31.

    Литография печаталась многими тиражами и по сей день продолжает репродуцироваться.

    Другой значительной работой этого года был портрет Василия Осиповича Ключевского. Ключевский читал курс русской истории в круглом актовом зале училища. Слушать ходили все, кто мог попасть в аудиторию. Научная глубина и достоверность сочетались в его лекциях с художественным талантом, одухотворенным пониманием истории как цельного живого бытия. Леонид Пастернак помнил знаменитого историка в расцвете его сил, когда ходил на его лекции в 1881 году, недолго будучи студентом Московского университета. Зимой 1907-1908 года он стал делать с Ключевского наброски и просил его позировать для портрета. Но утомительный учебный год подходил к концу, и 27 апреля 1908 года Ключевский писал в ответ на его просьбы:

    "В оставшиеся немногие дни я только и думаю, как бы добраться до летнего отдыха и уехать из Москвы, спешно заканчивая, скорее комкая неотложные дела. Так позвольте мне надеяться, что Вы вспомните обо мне, когда я буду больше похож на себя, меньше стерт утомленьем, всей этой изнурительной ликвидацией минувшего сезона.

    Пишу Вам со всей искренностью и надеюсь, Вы не посетуете на меня за то, что пока я вынужден отказать себе в удовольствии исполнить ваше желание, которое, поверьте, умею ценить".

    Летом в Райках Розалия Пастернак готовила концертную программу со скрипачом Александром Могилевским. По возвращении в город 27 сентября 1908 года Леонид Осипович в конце шутливого письма Эттингеру сообщал:

    "Galgen Humor у меня от музыки: целый день на двух инструментах жарят мать и сын... Не женитесь на пианистке! Дети будут тоже играть!!"32

    В действительности он от всей души радовался этому оживлению и гордился женой и сыном.

    Концерт Р. И. Пастернак и А. Могилевского состоялся 3 ноября 1908 года в Малом зале Благородного собрания и прошел с большим успехом. Играли сонаты G-dur Бетховена, c-moll Винклера (впервые) и A-dur Цезаря Франка. Через день в "Русских ведомостях" появилась написанная Энгелем рецензия с констатацией успеха и значения этого сонатного вечера и тонким критическим разбором деталей. Соната Винклера была повторена на утреннем концерте 11 января 1909 года в Колонном зале.

    На фоне хрустальных люстр и белых колонн этого зала Леонид Пастернак изобразил Артура Никиша, дирижирующего оркестром. Работа была названа "Увертюра". Наброски к ней датированы весной 1908 года. О том, что Борис Пастернак в это время увлекался Никишем до самозабвения, вспоминал Сергей Дурылин, с которым они, по его словам, не пропускали ни одного симфонического концерта.

    Осенью возобновились лекции Ключевского Л. Пастернак начал писать композицию в актовом зале Училища, на красных стенах которого висели картины в тяжелых рамах. В числе слушателей он изобразил и своего старшего сына. После лекций Василий Осипович по коридору проходил в квартиру Пастернака, пил чай и, немного отдохнув, позировал для портрета. Во время сеансов Борис занимал его разговором - Леонид Осипович искал оживленное, естественное выражение лица. Ключевский много и интересно рассказывал. Некоторые из этих рассказов вспоминал потом художник в своих записках. Существует несколько этюдов этого портрета, который автор считал одной из самых своих удачных работ. Большая, написанная темперой картина была приобретена в 1909 году с выставки Союза русских художников московским литературно-художественным кружком и хранится теперь в Историческом музее.

    Леонид Пастернак был потрясен внезапной смертью Ключевского 12 мая 1911 года, сопоставляя значение этой потери для русской культуры с близкой по времени смертью Л. Н. Толстого.

    15

    По возвращении в город Бориса Пастернака встречал "знакомый запах, связанный с прошлыми приездами и музыкой первых осенних свиданий с городом", отчего, как он писал, "хочется прильнуть к музыке и отпечататься лирическим шифром". Он вспоминал "о таком существовании, когда живешь через улицу даже от собственной жизни и смотришь: вот там зажгли огонь, вот там хотят писать прелюдию, потому что пришли домой в таком-то состоянии... и тогда перебегаешь улицу, кидаешься в этого, так или иначе настроенного, и пишешь ему его прелюдию", и поражался "тому, сколько небывалых перекрестков и закоулков в этой музыке импровизации, - вечернем городе"33.

    В одном из прозаических отрывков, сочиненном, вероятно, в конце 1909 года и озаглавленном "Заказ драмы", о жизни композитора Шестикрылова говорится как о хирургической нити, которой сшивают три слоя рассеченного миропорядка: первый - это внешний мир природы, обстановки, неодушевленных предметов и того, что ушло в прошлое, став воспоминанием; второй - музыка или лиризм, то есть душевная потребность и радостный долг человека участвовать в создании духовного мира человечества, в котором отжившее (вещи и воспоминания) вносятся в третий слой - мгновенной и сиюминутной смертной жизни людей, которые ходят по улицам, разговаривают, читают, слушают музыку, любят ее и живут не хлебом единым. Причем, надо отметить, что композитор, как в дальнейшем у Пастернака - поэт - лицо страдательное, пассивное, участвующее в преображении жизни в искусство не своей волей, но послушанием и подчиненностью чужой.

    Герой отрывка, сочиненного год спустя, молодой философ и сын художника Реликвимини пишет:

    "А сейчас за письмом вдруг темнеет. Идет снег, и в окне виден накрошенный город в снежинках, как дующая зола. А небо - в пути. Его медленно вкось, слева направо сводят на крыши, на землю эти несметные снежинки. Потом, все стихает. Но ее скоро исполосуют колеса и начнется погоня таяния. В такую погоду два года тому назад я написал последнюю вещь, - финал сонаты..."

    По воспоминаниям Александра Пастернака "с некоторых пор, почти тотчас же после окончания гимназии, Борис стал от нас как-то отделяться, продолжая, однако, жить со всеми. Он не обо всем нам рассказывал, что его занимало, часто мы совершенно не понимали и не знали даже, чем он занят, что его увлекает, что интересует".

    Он уходил из дома, когда у родителей собирались гости. Они "съезжались без особых приглашений, случайно и потому довольно разных кругов и интересов. Бывали и "люди искусств", причем чаще - музыканты, реже писатели, почти совсем не бывали - непонятно почему - художники. Вечера эти были всегда оживленными, очень скромными, непринужденными и интересными. Нередко случалось, что за рояль садился кто-либо из гостей; если это были скрипачи, виолончелисты или вокалисты, мама им аккомпанировала.

    Борис избегал появляться на этих сборищах... Впрочем, это понятно: он не хотел быть втянутым в разговор"34.

    По-видимому, Глиэр, в отличие от Энгеля, не стал душевно близок Борису. Мало или почти нет сведений об их отношениях, кроме нескольких ностальгических слов в письме 1912 года родителям о поездках к Глиэру в Опалиху. Скорее всего, учитель доверял способному ученику, не вникая при этом в сложности его духовного роста. В то же время некоторым свидетельством их интереса друг к другу служит сохранившаяся в архиве Глиэра повестка с приглашением и тезисами доклада Пастернака "Символизм и бессмертие", который он читал в кружке при издательстве "Мусагет" в начале 1913 года.

    Из предметов консерваторского курса Пастернаку в 1909-1910 году оставалось пройти только оркестровку. В краткой автобиографической заметке, написанной весной 1922 года, Пастернак перечислил предметы, которыми он занимался под руководством Глиэра: это фуга, формы, контрапункт и прочие. Его друзьями и сверстниками, с которыми он должен был одновременно сдавать выпускные экзамены в консерватории, были Исай Добровейн и Самуил Фейнберг, ставшие впоследствии знаменитыми музыкантами. На "правах музыканта", изображавшего импровизациями на рояле каждого входящего, Пастернак был принят в ту осень в "Сердарду", - так назывался кружок молодых людей, собиравшихся на Разгуляе у поэта и художника Юлиана Анисимова.

    Считалось, что он делает явные успехи на правильно выбранном пути, а он мучился от сомнений и неуверенности в своих силах. Он чувствовал, что не может выразить задуманное, и все его усилия и работа представляются другим претензией. Общие слова, вроде "интересно", "оригинально" или "похоже на Скрябина", сказанные по поводу его сочинений, усугубляли его подозрения. Он относил это за счет собственных недостатков, главным из которых он считал недостаточную технику исполнения, что было особенно заметно в сравнении с таким примером высокой пианистической техники, как его мать.

    "Мама была великолепной пианисткой, - писал он 16 мая 1958 года сестре Жозефине, - именно воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте, которое она ей так просто отводила в обиходе, дало мне в руки то большое мерило, которого не выдерживали потом все последующие мои наблюдения. Именно ее одаренностью мерил я свои права и данные и проваливался в собственных глазах и музыку оставил".

    Но дело было не только в сравнении. Его возможности сковывало то, что он должен был ограничивать себя рамками своей техники. То, что он сочинял, под его пальцами не получалось таким, каким было задумано. "Разрыв между ничем не облегченной новой музыкальной мыслью и ее отставшей технической опорой" мог быть преодолен только усиленными занятиями техникой фортепианной игры. Но отроческое презрение к "ремесленному" и казавшемуся наживным и достижимым подкреплялось скрябинским влиянием, которое требовало чуда и предназначения свыше. В очерке "Люди и положения" Пастернак сознательно приуменьшает свои достижения для большей убедительности, он достаточно много занимался техникою игры и многого достиг, но это не удовлетворяло его высоким требованиям и не вело к скорым результатам, - надежды и терпения не хватало.

    Вторым из мучивших его дефектов было то, что устранить казалось совсем невозможным, - отсутствие абсолютного слуха.

    "Так называется способность узнавать высоту любой произвольно взятой ноты. Отсутствие качества, ни в какой связи с общей музыкальностью не стоящего, но которым в полной мере обладала моя мать, не давало мне покоя. Если бы музыка была мне поприщем, как казалось со стороны, я бы этим абсолютным слухом не интересовался, - писал Пастернак в "Охранной грамоте". - Но музыка была для меня культом, то есть той разрушительной точкой, в которой собиралось все, что было самого суеверного и самоотреченного во мне, и потому всякий раз, как за каким-нибудь вечерним вдохновением окрылялась моя воля, я утром спешил унизить ее, вновь и вновь вспоминая о названном недостатке".

    Кроме того, ему казалось двусмысленным и фальшивым его положение студента юридического факультета. Тратить время на то, чтобы по примеру отца, ради социальных преимуществ, получить свидетельство об образовании, которое не имело отношения к его занятиям и интересам, было неестественно и казалось унизительным. Выбравший карьеру адвоката Жорж Курлов пишет, что не встречал Пастернака на факультете, а видел только на лекциях Ключевского в Богословской аудитории, на которые собирался весь университет.

    Вскоре после нового 1909 года Пастернак временно прекратил занятия с Глиэром. В Москве ждали приезда Скрябина. Без его совета он не знал, как ему быть.

    В "Охранной грамоте" Пастернак уподобляет себя одному из произведений Скрябина, которое создавалось во время шестилетнего отсутствия композитора. Он внимательно следил за всем, что было связано с Александром Николаевичем. Было известно о его расставании с Верой Ивановной, о смерти дочери, родители переписывались. В Париже со Скрябиным виделся Энгель, его впечатления от встречи и рассказы о новых написанных вещах подогревали нетерпение и служили темой разговоров. Все, что появлялось из сочинений Скрябина, становилось предметом разбора и изучения. Многое он слушал в исполнении матери, которая тоже не пропускала новинок.

    18 ноября 1908 года Марк Мейщик с большим успехом играл пятую сонату Скрябина. Вернувшись из Швейцарии, Вера Ивановна Скрябина ежегодно давала по одному большому концерту, в трех отделениях которого, как писали "Русские ведомости", "творчество композитора было представлено с возможной полнотой и последовательностью во всех фазисах его развития".

    1 февраля 1909 года Скрябин приехал в Петербург в связи с первым исполнением "Поэмы Экстаза". Через две недели он появился в Москве. Набросок к его портрету Леонид Пастернак рисовал 19 февраля во время репетиций. 21-го состоялся триумфальный концерт в Большом зале консерватории. В первом отделении под управлением Э. Купера была исполнена 3-я симфония; во втором автор играл 5-ю сонату, и в заключение Купер дирижировал "Экстаз". Успех превзошел все ожидания. 24 февраля Скрябин дал фортепианный концерт. В начале марта 8-го и 12-го - концерты по настоянию публики были вновь повторены.

    Пастернаки ездили и на репетиции и на концерты. Сергей Дурылин вспоминал, как "на репетиции Энгель подошел к Боре и сказал про поэму Экстаза: "Это - конец музыки!"

    - Это ее начало! - воскликнул Борис. Мы слушали Скрябина запоем. Бродили после концерта по Москве, очумелые, оскрябиненные. Боря провожал меня из Благородного собрания на Переведеновку"35.

    Скрябины были у Пастернаков дома, и было условлено, что в промежутке между февральской и мартовской концертными неделями Александр Николаевич примет Бориса и послушает его работы, поможет разрешить возникшие сомнения. И в один из дней начала марта юноша приехал в особняк Сергея Кусевицкого в Глазовском переулке, где останавливались Александр Николаевич и Татьяна Федоровна.

    Скрябин его "выслушал, поддержал, окрылил и благословил", уверяя, что о музыкальных способностях нелепо говорить, "когда налицо несравненно большее" и ему "в музыке дано сказать свое слово", - как писал Пастернак в "Охранной грамоте".

    Но в разговоре было еще несколько моментов, которые вскоре получили парадоксальное развитие.

    Узнав, что Пастернак тяготится юридическим факультетом, на который поступил ввиду его легкости, Скрябин посоветовал ему перевестись на философское отделение филологического факультета, считая, что к образованию надо относиться серьезно.

    Вероятно, первым делом была передана родителям именно эта рекомендация Скрябина. Смягченное его похвалами и одобрением, это решение тем не менее встревожило их своей неожиданностью и казалось неоправданным.

    30 апреля 1909 года Леонид Пастернак с женой и скрипачом Александром Могилевским ездили к Толстому в Ясную Поляну. Этим днем помечены последние рисунки Л. Пастернака с Толстого, сильно постаревшего, - в вольтеровском кресле, и Софьи Андреевны, читавшей им свои записки. Последний раз Розалия Исидоровна играла Толстому.

    Через три года, 12 августа 1912 года, уже после смерти отца, Татьяна Львовна Толстая вспоминала об этом приезде, посылая им в Марину да Пиза привет через свою тетушку С. Лаврентьеву: "Поклонитесь от меня Пастернакам. Они оба большие художники, а отец не раз проливал слезы, слушая ее".

    В "Яснополянском дневнике" врач Толстого Душан Маковицкий так записал разговор, состоявшийся 30 апреля 1909 года: "Пастернак, бывший юрист, рассказал про своего сына, поступившего на юридический факультет, что недоволен jus'ом <правоведением> и переходит на филологический факультет". Применительно к юридическому факультету Толстой сказал: "Дело университетов состоит в том, чтобы оправдывать отжившие основы жизни. Это хуже для молодого человека, чем для девушки - проституция". Пастернак пытался возразить, что образование устраняет суеверия, но Толстой утверждал, что, "когда люди потеряли основы жизни, есть желание оправдать свое положение отжившими", и, после того как разговор коснулся волновавшего всех процесса Лопухина - Азефа, заключил: "Основы, принципы виноваты, а не люди. Это суеверие - устраивать жизнь других"36.

    Неожиданно получив такую радикальную поддержку, Борис Пастернак 2 мая составил прошение декану историко-филологического факультета о зачислении студентом второго курса с осеннего семестра 1909 года. Дополнительный экзамен по греческому языку он мог не сдавать, поскольку отлично выдержал этот экзамен при окончании классической гимназии.

    Скрябин "говорил о вреде импровизации, о том, когда, зачем и как надо писать", - вспоминал Пастернак содержание их разговора. Вероятно, Глиэр тоже требовал основательности в сочинении. Но это полностью обезоруживало юношу, подчеркивая, насколько серьезен мучивший его разрыв между музыкальной мыслью и технической опорой, который он пытался и не мог преодолеть.

    Именно импровизация была в музыке его стихией и радостью. И вот теперь оказалось, что это свободное владение языком было профессионально недостаточно.

    Наконец, Скрябин, как показалось Пастернаку, дал ему невольное доказательство того, что сам лишен абсолютного слуха и не хочет говорить об этом.

    Все вместе: необходимость серьезных занятий философией, отказа от импровизаций в пользу ремесленной технической опоры, что казалось Пастернаку в это время профанацией творческого вдохновения, и стыдливое смущение Скрябина в вопросе об абсолютном слухе - создали в то время твердое психологическое обоснование отказа от музыки, - может быть, временного, не навсегда, как думалось тогда. Для романтически настроенного юноши вопрос "все или ничего" был решен однозначно, ничего промежуточного, приспосабливающегося к условиям он не допускал.

    В середине марта 1909 года, после триумфального успеха второй концертной недели, Скрябин снова еще на год уехал за границу.

    Борис Пастернак по-юношески отстаивал свое право самостоятельно принимать решения. Он зарабатывал, давая уроки, и отказывался ехать со всеми на дачу. Родители снова собирались в Райки. На следующий день после переезда, 20 мая 1909 года Леонид Пастернак записал в своем альбомчике:

    "Угрюмый, раздраженный, с натянутыми нервами, озлобленный, я выезжал из Москвы.

    Утром вышел на весеннее ласкающее солнце. Природа! Какой целительный бальзам сравнится с тобою. Нет, не могу, не хочу вспоминать (вчера, третьего дня). Все забыл, - укладку и возы и домашние невзгоды и ссоры с Борей..."

    Научные доводы о необходимости для композитора абсолютного слуха шли от профессора А. Ф. Самойлова, соседа Пастернаков по Райкам, который занимался этим вопросом как физиолог. Его письмо со ссылкой на статью, содержащую экспериментальные доказательства, пришло в дни особенно мучительного душевного смятения. Борис Пастернак справлялся с ним, сверх меры загружая себя работой. Он смог ответить Самойлову только в феврале, через несколько месяцев после получения его письма:

    "...в таком состоянии ответить Вам было каким-то решительным шагом. В таком состоянии откладывают час операции; это не от недостатка мужества, от пошлости собственной природы... А теперь, возможно, что я свободен. Я даю уроки, сейчас готовлюсь к экзамену, у меня мало времени - и оттого я свободен, Вы меня понимаете".

    Далее он просил о присылке статьи, поскольку не прочь "удостовериться в эмпирической правде". Письмо кончается словами:

    "Еще и еще раз тысяча благодарностей. Во всей этой истории со слухом бездна комизма - только не по вечерам.

    Сердечный привет Анне Александровне и более непосредственно выраженный лирический порыв к Але и Леве.

    Ваш Боря Пастернак.

    Абсолютного слуха не было у Мусоргского, у Бородина, у Кюи, был превосходный у Чайковского, Римского-Корсакова, феноменальный у Рахманинова, вполне отсутствует у Скрябина и т.д."

    Самойлов вскоре прислал журнал с научными доказательствами его теории. С месячным опозданием, 1 апреля Пастернак ответил ему, сообщив, что вскоре после неожиданного прибытия этого "ящика Пандоры" <то есть источника бед> четыре раза начинал письмо с попыткой дополнить категорические утверждения статьи тем, что у немузыкальных (лишенных абсолютного слуха) композиторов могут быть иные истоки творчества, чем у музыкальных. Письма остались неоконченными, "потому что эти мысли очень легко выразимы в беседе, а для письма слишком пространны". В конце письма он с вымученным юмором писал:

    "Я никогда не высказывал такой горячей благодарности, которой бы сопутствовала такая бичующая самооценка. Значит, у меня нет не только абсолютного слуха! Gott sei dank есть и другие дефекты.

    Преданный Вам и благодарный, глубоко Вас уважающий

    Боря Пастернак"37.

    Случайно уцелевшие нотные записи в архиве Пастернака не идут дальше лета 1909 года. Среди них двойной лист, сложенный как обложка. В столбик карандашом выписано почасовое расписание ежедневных занятий: "1/2 - контрапункт;
    2 - фуга; 3 ч. рояль;
    2 ч. сочинение;
    1 - литература".

    Там же столбик названий: "I. Соната;
    II. Скерцо;
    III. Анданте;
    IV...".

    Возможно, тут лежали те три работы, которые он играл Скрябину. Обозначенные здесь рукописи Скерцо и Анданте не известны.

    Рукопись сонаты для фортепиано b-moll сохранилась в двух экземплярах. Первый, рабочий, с многочисленными исправлениями и двумя вариантами финала, был в 1929 году подарен автором пианисту Генриху Нейгаузу. Беловой, переписанный 27 июня 1909 года в Райках, когда родители на месяц уезжали в Австрию и Италию, остался среди бумаг Бориса Пастернака. В соответствии с этим экземпляром рукописи соната напечатана для профессионального исполнения издательством "Советский композитор" в 1979 году.

    16

    Пастернак часто потом возвращался памятью к событиям 1909 года, когда все его помыслы и надежды были связаны с музыкой и все кругом считали, что его жизнь благополучно устроена и определена. Острее всего эти воспоминания звучали в критические периоды перемен, накануне прощания с чем-то привычным, дорогим. Иными словами, перед тем, как запасы живых душевных сил превозмогали изжитое и с болью ставили его на грань новых возможностей.

    12/25 мая 1912 года он писал родителям из Марбурга:

    "Тоска по дому, по родине - это все было бы еще не так страшно. Мне никогда не удается выразить того чувства, которое по временам не только не дает мне думать о чем-либо другом, но часто прямо-таки изнуряет меня.

    Но, может быть, я высказал бы его, если бы назвал ваш образ воплощением какого-то немого упрека, нечеловеческого, непрекращающегося, который возникает передо мною иногда и зовет куда-то обратно, обратно.

    И, о ужас, когда я начинаю вникать в это "обратно", в моем сознании вырисовывается вдруг кусочек подоконника в рабочей комнате Глиэра, на даче, и я слышу собственную сонату, но не это важно, а важен тот мир легендарной сказочной полноты и счастья, которыми заряжено это смолистое, яркое летнее дерево, и душистый сумрак переступающего сада; и эти как бы распечатываемые дальними криками и свистками чистые просторы, темные, матовые, растворенные горизонтами, с воздушной позолотой мошек; эти вечера, в которые можно бесследно совать какие-то мысли, слова, намерения, ненаписанные письма и т.д. и которые тысячекратно ценны именно как эти колодцы, в которые падало столько творчества".

    Если юридический факультет был выбран в свое время за его легкость и не мешал одновременному окончанию курса консерватории, то переход на философское отделение историко-филологического был переходом к новому языку, подымал вопрос об отношении мысли и слова. Таким образом, Пастернак невольно попадал в положение виноватого перед своим прошлым и будущим, и в первую очередь перед родителями, видевшими его "уже ставшим на ноги музыкантом".

    Временами это представлялось предательством и ему самому, тогда он "лечился музыкой", возобновляя регулярные занятия, сочиняя по ночам. Так было в 1916 году на Урале, когда он писал стихотворение "Баллада".

    Через год, 27 января 1917 года, он признавался К. Г. Локсу, что расставание с музыкой было "ампутацией живейшей части организма" и что по-прежнему стоит "только излить все накипевшее в какой-нибудь керосином не просветленной импровизации, как жгучая потребность в композиторской биографии настойчиво и неотвязно, как стихийная претензия предъявляется мне потрясенною гармонией, как стрясшимся несчастием".

    Таким было для него прощание с надеждами, которые он связывал с футуризмом. Впереди была "Сестра моя жизнь".

    1929-й год назван в "Охранной грамоте" "последним годом поэта". Это относилось не только к Маяковскому, которому посвящена третья часть повести, но в значительной мере к самому себе. В это время он переделал свое стихотворение 1916 года "Баллада" и, добиваясь определенности, рассказал в нем, как у него преображались в музыку "мысли, слова, намерения" тех лет, чтобы "зеркалом исчезновенья качнуться, выскальзывая из рук". Он вновь сравнил в нем музыку с колодцем, в который погружалась тоска и из глубин которого Шопен умел вернуть реальность в фортепьянных балладах.


    В колодец ее обалделого взгляда
    Бадьей погружалась печаль и, дойдя
    До дна, подымалась оттуда балладой
    И рушилась былью в обвязке дождя.
    

    В письме родителям 24 августа 1928 года он писал: "В автобиографической вещи, которую я начал зимой и которую вы когда-нибудь прочтете (ее продолженье - очередная работа, которая ждет меня по возвращении в Москву), да, так в автобиографической этой вещи я описал мое расставание с музыкой в тех именно словах, которые подошли бы и к моему нынешнему состоянию. Кто этой сложности, где-то завершающейся горькой гармонией всепримирения, не испытал, тот живя прозевал свою собственную одухотворенность".

    Так подготавливалось "Второе рождение".

    17

    "Муза девятьсот девятого" - названо предпоследнее стихотворение в сборнике "Поверх барьеров" 1917 года. Оно не датировано и относится к циклу воспоминаний, заключающих эту книгу, - иными словами, - динамичных картин прошлого, написанных по памяти. Это первый и единственный случай, когда Пастернак называет творческое начало своей поэзии традиционным именем музы. При этом ее описание разительно отличается от канонических муз старших поэтов или литературных современников.

    Лишенную внешнего облика музу Пастернака характеризует жаркая творческая страсть вдохновения:


    Слывшая младшею дочерью
    Гроз, из фамилии ливней,
    Ты опыленная дочерна
    Громом, как крылья крапивниц!
    
    Молния былей пролившихся,
    Мглистость молившихся мыслей,
    Давность, ты взрыта излишеством,
    Ржавчиной блеск твой окислен!
    

    Теми же чертами угольного сгорания рисуются у Пастернака образы творческого характера в стихотворениях "Скрипка Паганини" (1915 год), "Нас мало. Нас может быть трое" (1921 год), "М<арине> Ц<ветаевой>" (1929 год). Может быть, это тот "угль, пылающий огнем", который вставил пушкинский "Шестикрылый серафим" вместо сердца в отверстую грудь пророка. Но глагол опаленной дочерна "Музы девятьсот девятого" обращен не на сердца людей, а на "осиливание полуденных догадок", на называние неназванного, то есть воплощение в слове реального мира событий и чувств.

    Атмосфера стихотворения - душное, богатое грозами лето. Но при этом у нас нет оснований утверждать, что тем летом он сочинял не только на нотной, но и на писчей бумаге. О зиме 1909-1910 года это можно сказать с большей уверенностью. Этому подтверждением служит сказанное в письме от 28 июля 1910 года к Ольге Фрейденберг:

    "Потом я писал тебе о том, как зимой, в дни обращения моего пишущею братией, я задумал такую фабулу..." Далее идет рассказ о том, как сочинения молодого композитора определили судьбу прохожего, подобравшего листки рукописи на тротуаре, куда их с подоконника снесло сквозняком.

    "Пишущая братия" - это литературно-художественный кружок Анисимова под названием "Сердарда", а переманил его из музыки в литературу Сергей Дурылин. По словам Пастернака, "он жил бедно, содержа мать и тетку уроками, и своей восторженностью напоминал образ Белинского, как его рисуют предания". Дурылин познакомился сначала с Леонидом Пастернаком еще в 1908 году, вероятно, в связи с юбилеем Толстого, как его последователь и сотрудник издательства "Посредник". Леонид Осипович, принимавший участие в юбилейных приготовлениях, представил ему своего сына. Борис Пастернак был тогда еще гимназистом, Дурылин был старше его на четыре года. Он вспоминал, что водил его на колокольню Ивана Великого показывать работу звонарей.

    В университете Пастернак встретился с Константином Локсом, учившимся на философском отделении и приехавшим в Москву из уездного городка Суража. Они вместе занимались в семинаре по греческой литературе.

    "После занятий у Соболевского, - пишет Локс, - голова, обычно, по своему содержимому походила на барабан или тыкву, вот почему встречи с Пастернаком, после столь полезного, но тягостного изучения были особенно приятны. Он сразу обрушивался потоком афоризмов, метафор, поэзия здесь присутствовала как нечто подразумевающееся и не подлежащее отсрочке. Вместе с тем все чаще и чаще я обращал внимание на какое-то отчаяние, скрывавшееся за всем этим потоком недоговоренного, гениального и чем-то изнутри подрезанного. Я начал искать разгадку и, как мне кажется, скоро нашел ее. Это была боязнь самого себя, неуверенность в своем призвании. Ему все время казалось, что он не умеет говорить о том, что составляло суть его жизни"38.

    Из друзей ближе всех по-прежнему оставался Александр Штих. Интеллигентная семья доктора Штиха жила по соседству, на углу Банковского переулка и Мясницкой. Дядей Шуры был известный, а впоследствии знаменитый профессор Залманов, создатель школы лечения ваннами, режимом и климатом. Шура со старшей сестрой Нютой и младшим братом Мишей интересовались театром, литературой и музыкой. В 1907 году из Иркутска приехали их родственники, присяжный поверенный Александр Борисович Виноград с женой, дочерью Леной и сыновьями Валерианом и Владимиром. Они поселились в доме N 30 по Хлебному переулку.

    На Рождественские каникулы 1909 года Пастернак вновь ездил в Петербург и жил у Фрейденбергов. Он оказался в распоряжении Оли и ее шумной, веселой компании. Это были подруги по недавно оконченной гимназии, их братья и знакомые. В ее воспоминаниях называется бельевая лавка, где Борю "поставили за прилавок, и он продавал кальсоны и лифчики, рекомендовал, божился, зазывал прохожих с порога. Хохот, молодость, дикие взгляды и смех покупателей". Упоминается также знакомый провизор в аптеке у Чугунного моста, поездки на Стрелку, одинокая поэзия островов. Елагин мост. Снег и метель в просторном, фантастически красивом городе, который с нарастающим трагизмом входил в русскую литературу. Живым олицетворением Петербурга был в те дни Александр Блок. Его поэзия поражала свежестью только что оттиснутой в типографии страницы.

    Ольга Фрейденберг вспоминала: "Боря был чересчур внимателен и очарован, хотя никаких поводов наши будни ему не давали".

    Он серьезно занялся философией. Сдав требующийся коллоквиум по 1-му отделу "Введения в философию" профессора Г. И. Челпанова, Пастернак поступил в семинарий для подготовленных по теоретической философии Юма, которым руководил только что начинавший преподавать в университете Густав Шпет. Обороты страниц реферата "Психологический скептицизм Юма", который был переписан и подан к 1 февраля 1910 года, покрыты набросками первых дошедших до нас стихотворений Пастернака. Среди них: "Опять весна в висках стучится...", "Безумный, жадный от бессонниц...", "Звуки Бетховена в улице...". Это стихотворение позднее при доработке было названо "Бетховен мостовых" и отнесено к циклу "Жнивье", сохранившемуся в бумагах Константина Локса. Затем следуют стихотворения: "Я в мысль глухую о себе..." и "Сады, где вынуты снега...", первое четверостишие которого начинает в бумагах Локса ранний вариант стихотворения "Февраль. Достать чернил и плакать..." Таким образом, в начале 1910 года Пастернак сочинял стихотворение о черной весне, стучащей тележным колесом по булыжнику. В позднейшей отделке оно было напечатано в альманахе "Лирика" с посвящением К. Локсу. Им Пастернак открывал свои стихотворные сборники. Понятие "черной весны" взято из стихотворения Иннокентия Анненского 1909 года. Пастернак писал, что Анненского открыл ему Локс, усмотрев близость его первых опытов к стихам этого удивительного поэта. В повести "История одного десятилетия" Локс вспоминал, что сохранившиеся у него стихотворения были по его просьбе переписаны Пастернаком в летней кофейне на Тверском бульваре.

    В семинаре Шпета Константин Локс писал сочинение "Феноменология у Юма и Милля". За работу "Скептицизм Юма", положения которой обсуждались на семинаре, 22 мая 1910 года Шпет был удостоен звания приват-доцента университета и принят в его штат. Взаимный интерес Шпета и Пастернака сохранялся в последующие годы, Пастернак участвовал в некоторых мероприятиях Академии Художественных наук, возглавляемой Шпетом в 1920-е годы, и издавал свои переводные работы в издательстве "Academia" при сотрудничестве Шпета в 1930-х.

    В последних числах февраля 1910 года Ольга Фрейденберг, в свою очередь, приезжала в Москву и пробыла пять дней. Гуляли по улицам, ходили в Третьяковскую галерею, и Борис знакомил ее с Москвой, как она его в свое время с Петербургом. После отъезда они обменялись сумбурными письмами, в которых сквозь шутовскую маску проглядывают душевное родство и сходное юношеское одиночество.

    Пастернак часто ходил в гости к Высоцким. Водил туда своих друзей. В богатом, не блиставшем собственной одухотворенностью доме собиралась артистическая молодежь. Ида после окончания гимназии уехала учиться в Англию. По ее воспоминаниям, она писала Борису из Кембриджа о своем увлечении Шекспиром. Но и в отсутствие Иды молодежь продолжала собираться, сидеть допоздна, вести бесконечные разговоры и слушать музыку. Подрастали младшие сестры Рашель и Ревекка, которых звали домашними прозвищами Решка и Бебе. Здесь бывал Исай Добровейн (Зайка), не только удивительный пианист, но неисчерпаемый выдумщик разнообразных музыкальных затей, он мог по заказу экспромтом сыграть хоть целый хорал в стиле Баха на тему "Чижика-пыжика" и не знал формальных трудностей. Философские разговоры затевал кузен Иды, остроумный и светский Александр Гавронский. Его старший брат Дмитрий учился в Марбурге и считался ближайшим учеником Германа Когена. Мать, Мария Васильевна, была патриоткой философской школы и участвовала в событиях марбургской жизни. Саша тоже слушал лекции в Марбурге, но лишенный серьезных интересов, ездил по Европе без особых намерений. Он был начитан и еще больше знал понаслышке. Его черты можно узнать в образе Шютца в "Трех главах из повести", а позже Сашки Бальца из "Спекторского":

    "Шютц был сыном богатых родителей и родственником известнейших революционеров. Этого было достаточно, чтобы считать его революционером и богачом".

    Двоюродными братьями Гавронских и Высоцких были Михаил и Абрам Гоцы, учредители партии эсэров.


    Довольно серый отпрыск богачей,
    Он в странности драпировал безделье.
    Зачем он трогал Ницше? Низачем.
    Затем, что книжки чеков шелестели.
    

    Однако эти характеристики основаны на более позднем периоде их знакомства, когда Александр Гавронский немало постарался для того, чтобы стать для Пастернака чем-то "вроде рока, вроде друга" из драм Пшибышевского. Впоследствии, перепробовав разные увлечения, Гавронский стал известным кинорежиссером, в середине тридцатых годов был арестован и вспоминал, что Пастернак хлопотал за него, присылал ему деньги и письма. Он вышел в 50-х годах после почти двадцатилетнего пребывания в лагерях.

    16 марта 1910 года в Колонном зале Артур Никиш дирижировал скрябинский "Экстаз". Многостраничное неотправленное письмо Пастернака к Александру Гавронскому относится к репетиции этого концерта и предшествовавшей бессонной ночи с затягивающими, волнующими разговорами, в которых участвовала Женя, ставшая вскоре женой Гавронского:

    "...и неубранные скатерти на рассвете, и ловля сардинок и сыра и патрон наш - св<ятой> Нарзан и мучительница дорогая, дорогая мучительница Женя и повторный приступ зимы тогда, утром, перед репетицией Никиша, когда как четыре непохожих друг на друга апостола одного и того же учения сошлись: вытянувшийся бескровный свет окон, какое-то утро амбулатории; потом, родные этому утру кресла благородного собрания в чехлах; и рядом, совсем иная и свесившаяся как налитой кровью глаз - зала с ее височными люстрами; и наконец прерывистый сквозняк между открытыми настежь: оркестром и кошмаром нашей убийственной бессонницы; помнишь, как сквозило!

    ...О, как нужно было тогда укрыться в Экстаз; но он был такою дрянной тогда беседкой; и столько в нем оказалось щелей, и так жалобно сквозило там; и ровно дуло какою-то темой, подхваченной Женей - Зайкой - тобой - мною, и можно было подумать, что так может листовать сердцем только бессердечие, которому нужно занять сердце у близкого и которому отдают это сердце как брошюру или тетрадь: когда отдают с просьбой - не растерять листков, не растрепать".


    1. назад Архив ГМИИ.
    2. назад Архив ГМИИ.
    3. назад Архив ГМИИ.
    4. назад Л. О. Пастернак. Записи разных лет. С. 222-223.
    5. назад Архив ГМИИ.
    6. назад Архив ГМИИ.
    7. назад Б. Пастернак. Переписка с О. Фрейденберг. С. 25.
    8. назад А. Л. Пастернак. Воспоминания. С. 199-200.
    9. назад ЦГАЛИ. Фонд С. Н. Дурылина N 2989.
    10. назад Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки. Литературное наследство, т. 90. М. 1979. Кн. III. С. 395-396.
    11. назад Архив Академии Наук СССР. Фонд 652, оп. 2, N 164.
    12. назад К. Г. Локс. Повесть об одном десятилетии. (Рукопись.)

    ...

    Глава 1: 1 2 3 4 5
    Глава 2: 1 2 3 4 5
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4 5
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5
    Глава 9: 1 2 3 4 5
    Раздел сайта: