Катаева Тамара: Другой Пастернак - Личная жизнь. Темы и вариации
Крейцерова соната

Крейцерова соната

Журавли, летя клином, кричат громко – слышно на земле – и, известно всем, печально. Кто знает, кричат ли они от печали, или от боли непрерывно работающих мышц, или прочищая горло, или от страха, как кричит роженица, знающая, что остановить процесс, в который она включена, никто не в силах. Она сама – меньше всех. Жалуйся, сожалей, откажись, напряги все силы на то, чтобы единый конец скорее наступил – свершается воля не твоя.

Страх и обреченность журавлей, снявшихся с места и знающих, что тяжкий их труд закончится не скоро – и только там, куда они направились и летят, – заставляет сжаться сердце того, кто во время прогулки по лесной опушке встревожен неясными звуками из вышины – с неба? – поднял голову и долго еще, весь день, предавался грусти. Пастернак, впрочем, наверное, воодушевился бы таким зрелищем необыкновенно – ему все в те времена было в радость: радовался, как богата и разнообразна жизнь, в которой он будет вершить свою судьбу и строить ее счастливо.

В 1930 году он, после восьми лет супружества, с Евгенией Владимировной и сыном Женей отдыхал на даче в Ир-пене под Киевом с компанией московских друзей и родных, снимавших соседние дачи. Одними из этих соседей были Генрих Густавович (знаменитый уже в ту пору пианист Генрих Нейгауз), его жена Зинаида Николаевна, тогда тридцатидвухлетняя, и их двое сыновей. Все семьи были знакомы и дружны еще по Москве, супруга Нейгауза в Москве Пастернаку довольно-таки нравилась, а на Украине, должно быть, под влиянием летней жары, темных, без керосина, ночей, фортепьянной музыки в яблоневых садах и того, что Зинаида Николаевна хорошо и быстро вела дом, любила всякую домовую физическую работу, и она у нее получалась, – симпатия эта стала перерастать в восхищение. На восхищении можно бы было и остановиться, но она еще была и безоговорочно красива, в ярком, редком стиле. Мела, чистила, бегала, собирала хворост. А вот с супругой Бориса Леонидовича, как он сам пишет, было по-другому: «В отношении последней у меня за годы жизни с ней развилась неестественная, безрадостная заботливость, часто расходящаяся со всеми моими убежденьями и внутренне меня возмущающая, потому что я никогда не видал человека, воспитанного в таком глупом, по-детски, бездеятельном, ослепляющем эгоизме, как она».

Переписка с О. М. Фрейденберг. Стр. 179.

Иными словами, она устроилась так, что все по дому – уборку, присмотр за ребенком – делал сам Борис Леонидович. Евгения Владимировна с самого начала сожительства поставила дело таким образом: «Я принимала все абсолютно». «Особенно ей нравилось, как Пастернак сам ставил самовар».

БЫКОВ Д. Л. Борис Пастернак. Стр. 187.

Так о причинах возникновения романа пишут недоброжелатели второй жены. И на самом деле, может, оно так и было – Бог с ними, с причинами.

считала, что влюбленность Пастернака – это завершение ЕЕ истории), что такой любви она недостойна, поскольку в ранней юности (совсем немного слишком ранней) у нее был неплатонический роман со старшим двоюродным братом. На эту тему Пастернаку хватило переживаний на много лет, с Зинаидой Николаевной он захотел соединиться навеки, обещал оставляемой жене всяческое содержание, Генриху Густавовичу – неумаляемую дружбу (надо ли говорить, что до конца жизни все исполнял).

На этом основная любовная история заканчивается – были только некоторые квартирные перипетии, в 1937 году родился общий ребенок, в 1948-м Пастернак познакомился с Ольгой Ивинской, но второй семьи не бросил (может, потому, что обещался в свое время Зинаиде Николаевне; а Евгении Владимировне – возможно, словами такого обещания не было высказано: когда по молодости женятся, подразумевается само собой, что это – навеки, специально не оговаривают. Тем и руководствовался для простоты).

«Неужели все это, все чуждое мне сокровище женской прелести, будет вечно мое, такое же привычное, как я сам для себя?» (Лев Толстой. Война и мир). Несомненно, он предполагал, что и Генрих Нейгауз будет вечно принадлежать ему со всей прелестью его игры.

Когда человек влюблен, он уверен – это переменился и жаждет какого-то успокоения, какой-то ласки весь мир. Ведь он же, Борис, в порядке – вот руки, вот ноги, он их переставляет, он что-то куда-то несет и доносит, он садится за стол – значит, что-то случилось с миром и это с ним надо что-то делать. Что в его, слабых Бориса, силах? Голос его срывается, он едва может поворачивать голову – ведь все же видят, что он следит глазами за Нейгаузихой, руки его немеют – ведь понятно же, ЧТО он хочет держать этими руками! Но слава Богу, силы есть у Гарри, он поднимает свои руки…

Удар, другой, пассаж, – и сразу В шаров молочный ореол Шопена траурная фраза Вплывает, как больной орел. Гарри умеет что-то делать конкретное. Он умеет справляться с Нейгаузихой. Он не боится этого мира, не боится Нейгаузихи, он знает, что сказать всем этим людям, собравшимся посмотреть на них, узнать, что случилось, у него можно просить помощи.

«Пришел», – летит от пары к паре, «Пришел», – стволу лепечет ствол. Потоп зарниц, гроза в разгаре, Недвижный Днепр, ночной Подол.

Всё. Все получат сейчас всё от Гарри, а его, Бориса, оставят в покое. Говорят, что он не был даже на этом концерте, но для него было главное, что на него ПРИШЕЛ Гарри. Где бы в эту ночь ни был Борис – Гарри был на Подоле, и между ними была вольтова дуга. Это Гарри и он были проводами под током.

Концерт и парк на крутояре.

Недвижный Днепр, ночной Подол. У Бориса тоже была эта ночь, он видел те же зарницы, ему так же пахли цветы. Жаркий ветер в ночи принадлежал точно так же и ему. Никто не смел не давать ему еще и Зину…

Если не хороша Зинаида Николаевна Пастернак, вторая жена Бориса Пастернака, внутренне или внешне (была бесспорной красавицей в молодости и таким же бесспорным бегемотом, вставшим на задние лапы, – биографы не стесняются приводить цитаты и имена цитируемых авторов, впрочем, дело прошлое, – в последние годы), то тем больше в абсолютном исчислении любовь к ней Пастернака. А то, что она все-таки ведь и не совершенное зло – в стандарты неизящной эпохи вполне со своей внешностью укладывалась и даже выглядела импозантно, была домовита, работяща, чадолюбива, имела твердый и несклочный характер, была предана мужьям, и для любого, кто о судьбе ее слышит в первый раз – фантастическое дополнение, – она была незаурядной пианисткой: с ней в четыре руки играли Горо-виц, Рихтер и Генрих Нейгауз (о нем ниже) – то есть наличие у нее достоверных достоинств тоже не умаляет любви Пастернака, он ее достоинства не взвешивал в коробочке, он полюбил ее посредством удара молнии. Не без того – полюбил за красоту и живой нрав, как бывает просто в песне. Вся эта книга написана только потому, что Борис Пастернак полюбил ее, смог полюбить, о любви и книга.

«А потом я увлекся Зинаидой Николаевной. Просто она тогда была очень красива, и это была тяга, которая должна была сокрушить препятствия».

Известные своей яркостью и красотой истории любви интересны, как правило, красотой того времени, когда любовь уже началась и длилась. О тех любовях, о которых мы знаем, нам известно благодаря описаниям их сладостного течения: о недолгих и недостоверных любовях Пушкина, описанных в таких стихотворениях, что когда нам надо описать какое-то неподвластное негениальному языку чувство, мы можем не ломать себе голову в поисках слов; о длящейся всю жизнь несомненной любви Блока к Прекрасной даме – замирает дух от явственного ощущения незримого и реального электрического поля между хмурой, закисающей Любовью Дмитриевной и вечной его женой; о восхитительной любви Маяковского (самое восхитительное, что кто-то пролюбил эту любовь за нас, мы можем знать ее, как уже открытую Америку, репетировать, как провинциальный трагик привычный ему репертуар, сопереживать и страдать сильно и безопасно, в общем – потреблять), неизменной в пронзительности, вне зависимости от бурной и мелкой суеты, созданной для него – пусть Бриками, пусть хоть кем угодно, нам все равно – повседневности.

Любовь Пастернака к Зинаиде Николаевне ничего нового или поучительного нам не сообщает. Течение ее было обыденно. Она даже более скоро, чем обычно бывает, закончилась.

Такой бы любви только начинаться и начинаться, но – никогда не начаться. Для НАЧАЛА ЛЮБВИ трудно придумать объект более достойный и бесспорный, чем Зинаида Николаевна Нейгауз. В ней все было прекрасно.

– и о многом задумываться. Ее красота в наших широтах – да и не в наших, в родной ее Италии такая легкость маслиновых глаз и светлая радость улыбки, белизна зубов, легкость волос, геометрическая гармоничность – практически не встречается. В каменоломнях творенья, что на Апеннинском полуострове, почти все – рабочие наброски, совершенства отдельных черт, неприлаженных друг к другу, слишком много прекрасных, античного образца деталей на коротких ногах, при больших носах, при каменных подбородках, при матовой черноте кожи, при выкаченных глазах. Большой эстет Карл Брюллов во всех италийских странствиях не нашел женского облика прекраснее, чем у внебрачной дочки русского вельможи, дани куртуазной обязаловки странствующего по Италии иноземного богача, – графини Юлии Строгановой. Никого бы не нашлось и красивее Зины Еремеевой (Джотти).

Хороша была и фигура. Русская женщина не может быть худа. Красавица, входящая в зал, вровень с Владимиром Маяковским, Татьяна Яковлева, смогла вытянуться и высушиться к старости только благодаря повелителю поколений топ-моделей, «дьяволу, не одетому в Prada», своему мужу Алексу Либерману.

Что за судьба (физическая судьба – в сантиметрах и килограммах – ее тела) была бы у нее, вернись она с Маяковским в нашу страну, в обеспеченную им возможность демонстрировать отсутствие голода, или если жить не для зависти другим, а себе для выживания – поддаться инстинкту и при малейшей возможности подращивать подкожную жировую прокладку!

Посмотрите на фотографии наших первых манекенщиц – с темными лицами, короткими шеями, со свернутыми в бесполый пупок губками, узловатыми голенями и утрамбованными талиями – и топ-моделей с Запада, с самых давних времен… Фотографию Коко Шанель с балеринами Дягилевского балета. У нее – самые тонкие и длинные ноги и гибкий торс. У нее – самые длинные руки. У нее – трепетное трагическое лицо. Над ней одной нет директора, и, разорвав или потеряв контракт, она не останется на улице. Оставшись – будет знать, что делать. Русские балерины – это было то, что нужно русскому балету, потому что в этом искусстве идею хореографа не выразишь на пальцах, без группы голодных (но урывками про запас утолщающими свои бедра и плечи) девушек, во втором поколении потомков вековых крепостных.

Но Борис Пастернак по кафешантанам себе любовниц, а тем более жен, не искал. От еврейства, от прелести невесомой Лили Брик и дерзкой – вот он, черный квадрат хореографии – авангардной Иды Рубинштейн отрекался. Зинаида Николаевна была более чем в самый раз. Потом, с годами (небольшими), она тоже утрамбовалась, это был не на сладком винце взболтанный жирок Ольги Всеволодовны, это был стратегический запас, невостребованный, но строго учтенный. Однако к тому времени Зинаида Николаевна выбыла и из списков мужчин и женщин, и практически из списков живых. В тридцатом же году по московским квартирам, по концертным залам, по лугам на киевских дачах она была прекрасна, как сама жизнь, если поверить – а глядя на нее, поверил бы самый закоренелый мизантроп, – что жизнь прекрасна. Жизнь была ужасна, прекрасной была Зинаида Николаевна, так ведь все, что задумал, Бог так и воплотил: черным и белым. Пастернак полюбил белое.

У нее была хорошая одежда. Она никогда не увлекалась этим, но ей, красавице, легко было и обойтись. У Пастернака не было шансов.

«Эта женитьба, сказал мне как-то Боря с улыбкой, просто была формой моего увлеченья Гарриком Нейгаузом, а потому и его женой».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.

Переписка с О. М. Фрейденберг. Стр. 201.

– гения для Пастернака, Генриха Нейгауза) бегает быстро, без труда преодолевает все советские расстояния, не болеет грудью, не говорит, что болеет или слаба грудью, когда часто улыбается и слушает, блестя глазами, когда гений все посвящает ей, когда она сама готовит и стирает, гордится тем, что у нее все получается, и радуется этому, когда она чистит кастрюлю для того, чтобы она была чистой и блестела, а потом, когда она ставит ее на стол (кастрюли уже ставили даже в таких домах), никому не стыдно за грязную посудину, и ей не приходит в голову, что поскольку это она почистила ее, то в следующий раз это должен сделать кто-то другой…

Пастернак очень любил, когда предметы проявляли при нем свои лучшие свойства – гром гремел очень громко, кастрюли блестели ярко. Зинаида Николаевна была ему по вкусу. Любовь норовит угнездиться в самом слабом, незащищенном месте. Потому что туда либо никого не пускали, либо, как в случае Пастернака, – там никого не было. Евгения Владимировна сидела совсем в другом месте, там, где ее не ждали, где никого Пастернаку нужно не было, где никакой самоутверждающейся, амбициозной, стремящейся что-то завоевать женщины ему не недоставало. Но Женя уже была, Пастернак как мог по-мужски устраивал свой быт (и Женин, и Жененка). А оказывается, какой малости не хватало – женщины, которая чистит кастрюли. И при этом – улыбается. И играет на фортепьяно – по-настоящему! Неудивительно, что Женю выперло, выбило из его жизни, как пробку из бутылки шампанского в свадебный день.

Был ли при всем при том Генрих Нейгауз гением? До той степени приближения, которая достаточна, чтобы влюбиться в его жену. Пастернак любил его всю жизнь, восхищался, дружил, был даже практически влюблен, под конец жизни насмешничал и был, конечно, не презрителен, но подчеркнуто снисходителен – это в те годы, когда и собственный гений Бориса выгорел дотла. Жизнь проживаешь, расходуя что-то. Они оба стали подрастратившимися старичками. А что было в тридцатые годы? Борис выхватывал из воздуха сгущавшиеся в нем слова, Нейгауз переселялся, становился Шопеном. У Шопена ведь других шансов заставить в себя поверить не было. Вот они и кружились – Шопен с Пастернаком. Кому по чину была Зина? К кому сердце легло.

Мы сейчас – о «Крейцеровой сонате».

«А как замечательны последние сонаты Бетховена, особенно „fur Hammer Klavier“, который мы тут слышали!». Написано 11 сентября 1930 года в Ирпене.

Пели птицы и бегали по лесным дорожкам под ногами.

«Имежду ними связь музыки, самой утонченной похоти чувств» (ТОЛСТОЙ Л. Крейцерова соната).

Кроме красот природы, которые доставались только им одним, и удодов, летящих только для их компании, природные явления – причем очень чувствительные, осязаемые – фокусировались на них при стечении публики, и становилось очевидно, что ОНИ, герои ИХ романов, ИХ мужья и личные соперники становились центром жизни огромного количества людей. Гвоздь в их сапоге ощущался всем миром явлением Фауста, а улыбка Зинаиды Николаевны вызывала овации тысячи ладоней. «Во время I'istesso tempo в й'тоИ'ном эпизоде этого произведения вспыхнула слепящая молния, прокатился гром, рванул ветер и полился дождь. Но дорвавшаяся до слушания Нейгауза киевская публика, подняв воротники и спешно раскрыв зонтики („Ах, простите, я вас задела!“ – „Нет, нет, ничего, не беспокойтесь!“), внимательно дослушала весь концерт. Но только он отзвучал и смолкли аплодисменты (на которые тоже ушло какое-то время и низверглось достаточно дождя), как все пустились в бегство. И мы тоже».

ВИЛЬМОНТН. Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 176.

– музыка, главное – Шопен. «Его творчество насквозь оригинально не из несходства с соперниками, а из сходства с натурою, с которой он писал. Оно всегда биографично не из эгоцентризма, а потому, что, подобно остальным великим реалистам, Шопен смотрел на свою жизнь как на орудие познания всякой жизни на свете и вел именно этот расточительно-личный и нерасчетливо-одинокий род существования» (ПАСТЕРНАК Б. Шопен).

Пастернак мог чувствовать себя центром мира со своей немаленькой любовью.

Почему на обложке модного журнала никогда нет модели с ласковой, хитрой или задорной полу– или полной улыбкой? Взгляд в лучшем случае хищный, агрессивный – воплощенное зло, в худшем – мы видим уже жертву этого чьего-то зла: загнанную, истерзанную, замученную, в забытьи предлагающую нам под побоями утрированную, как в патентованном средстве для импотентов, сексуальность. И некого наказывать, да и жертва уже прошла этап желания отмщения. Она уже в золотых тенях, со сложной прической, с клочком шелка в двадцать тысяч долларов на плечах, – она уже решила не жаловаться. Жюстина – самый модный тип, ему, кажется, предлагается следовать. Пастернака этот тип привлекал, Зинаида Николаевна явилась ему не на фотографии, но он знал откуда, или, наоборот, – он, как сказочный герой, мог ворваться под обложку и участвовать в сюжете.

Конечно, он переносил силу и прелесть игры Нейгауза на непреодолимую прелесть Зинаиды Николаевны. Мы так любуемся котенком – так бы и съели его, мы приходим в возбуждение от мощной талантливой игры – и вот она подворачивается, Зинаида Николаевна. То есть, может, он и влюбился в Нейгауза больше, чем в его жену, но Нейгауз был для него тупиковым вариантом – рубильником, который перекрыл выход пару. Зинаида Николаевна природой была устроена иначе.

Восприятие музыки Толстым было гораздо грубее, чем у Пастернака. Тем, что Толстой вообще воспринимал ее, возможно, он обязан какой-то чисто физиологической особенности устройства слухового аппарата: ухо было способно воспринимать какие-то тона, мозг – синтезировать, а уловленная гармония сообщала приятные ощущения, как тепло или вкусная еда. Обычно Толстой в своих проявлениях грубее. Я написала машинально: «вкусная еда», а Толстой был и к ней равнодушен.

«Анне Карениной» с гордостью за героя пишет, что хлеб с сыром ему вкуснее, чем французский обед. Спит на кожаной подушке – сиденье от дивана, молодая жена Софья Андреевна не знает, как уговорить его воспользоваться ее московскими перинами из приданого, вычищает овраг – отхожего места целый овраг, – сыплет песок на грунтовые увязающие дорожки. Сажает цветы! Из уюта Толстой любит только запах свеже-заваренного чая, солнце на веранде, а грязного белья ему просто не доводилось видеть вблизи. Стихов, понятно, не любил.

Было бы логичным ожидать от него полной глухоты к музыке.

Изощрен и восприимчив он был только к прелести человеческого духа.

Музыка (скрипичная, конечно, в максимальной степени) – он знал, о чем писал в «Крейцеровой сонате», – действовала на него физиологически. С физиологией у него все было в порядке, и он точно знал, куда эта музыка его влечет. После этого он уже не начинал открывать новые и новые утонченности и прелести в натуре дамы, попавшейся ему на глаза под звуки музыки, а выжигал в себе дьявола. Жечь был готов бескомпромиссно: «А почему бы и не перевестись роду человеческому».

Сам Лев Толстой продолжал жить с женой и горевал по смерти семилетнего сына Ванечки. Но – не обманывал сам себя. Он хотел бы, чтобы на НЕМ прекратился род человеческий, а заодно и дьяволы в женском обличье. Не было только сил…

– это потому и есть вершина человечества, что другие находятся ниже его. Пастернак, конечно, – гораздо ниже. Заслышав звуки виртуозной игры на фортепиано Генриха Нейгауза, он описал томами писем (письма заменяли ему дневники) эту игру, а также все, что попадалось под руку вокруг, в том числе кастрюли и сковородки Зинаиды Николаевны.

«Это судьба распорядилась так, – говорил он, – в первый же год соединения с Зинаидой Николаевной я обнаружил свою ошибку – я любил на самом деле не ее, а Гаррика, (так он называл ее первого мужа – Генриха Густавовича Нейга-уза), чья игра очаровала меня»

ИВИНСКАЯ О. В. Годы с Борисом Пастернаком.

В плену времени. Стр. 29.

А сам-то Генрих Густавович – не Моцарт, не Бах, даже не Скрябин (перед другими исполнителями ниже его ставить не берусь – звук его игры давно растворился в воздухе. Сравнивать исполнителей прошлых лет мы можем только как в суде, когда ночь занесенных ножей осталась уже в прошлом и главную роль начал играть соревновательный характер искусства адвокатов сторон. Но вот истина ли рождается из силы их красноречий?).

– его друг и партнер по музицированию для Зины), а раз не случилось (уже в тридцатые годы было ясно, что не случилось и не случится), то нечего и биться. Нейгауз попивал… В общем, не видно особой разницы в том, в кого влюбился Пастернак – в Зину или в Гаррика. Чего-то стоящего, настоящего ему точно тем летом хотелось…

А «аисты, журавли, иволги, удоды» – этого разве мало? Читатель, вы ручаетесь за свое душевное спокойствие, если жарким летним утром вы увидите рядом с домом журавля? Представьте себе его детально, в натуральную величину: полтора метра ростом, с красной головой, длинным кудрявым хвостом – настоящего, пританцовывающего, издающего свои необычные, потрясающие неслыханностью (в прямом смысле), природные звуки. Разве вы не будете целый день еще ждать чего-то более удивительного? Разве вы не захотите для себя чего-то дивного, не встреченного ранее, но такого, что покажется вам необычайно природным, естественным, роднящим вас со всей вселенной?

А аист – в наших широтах элегантнее нет ничего летающего – на тонких красных ножках и с тонким красным клювом? Тоже больше метра ростом, человеческих масштабов, на прекрасных тонких ножках дрожит, живет настоящей жизнью. Небольшое белое тельце… Когда вы видели это в последний раз? Не думаю, что вам легче было бы справиться с переполохом в душе. Если бы вы увидели вблизи иволгу – у нас такого размера разве что голубь или ворона, но это не голубь и не ворона, вы сразу это поймете. Иволга – желтая. Вы подумаете, что она из райских садов. Вам тоже захочется в рай, и вы целый день будете искать глазами, с кем отправиться в рай… Удод – если кто давно не видел – этот вообще с хохолком и загнутым книзу длинным клювом. А тут еще Нейгауз с бетховенскими сонатами <

– и показать другим, это главное – участник семейной драмы, переживший всех и имеющий возможность писать историю семьи сейчас. Сын, Жененок. У него для катастрофы матери другое объяснение. «Тяжело пережитая ею смерть матери, окончание института, дипломная работа, слабое здоровье, и, с другой стороны, сознательное отталкивание отца в то время от писательских организаций и официальных сторон жизни и потому постоянные отказы с их стороны на его просьбы о предоставлении квартиры в строившемся тогда писательском доме или о временном выезде за границу. Это в конечном итоге и стало основной причиной того, что мои родители в 1931 году разошлись».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

… Стр. 9.

По счастью, Борис Пастернак совсем не такой человек. Он – человек наоборот. На него трудности действуют вот как: «Пишу тебе с большой любовью, удвоенной и усиленной большой горечью по поводу перегородки».

Там же. Стр. 218.

Перегородкой он хотел из комнаты сделать две, но мешали неимоверные сложности: и стоила она 250—300 рублей, и разрешение на перепланировку требовалось, и строить было трудно, а штукатурить – вообще: сохнет три недели и надо подтапливать, а уж осень, и пр. За этим, по-пастер-наковски, следует: «с большой любовью, удвоенной и усиленной…» Евгений Борисович уверен в непреодолимом убеждении его читателей, что Анна Каренина бросилась под поезд, потому что ее «среда заела». Но нам как-то грустно осознавать, что Пастернак страшно влюбился в Зинаиду Николаевну Нейгауз не потому, что муж ее Генрих Густавович очень хорошо играл на фортепиано – то есть доставлял Пастернаку самое большое чувственное удовольствие, доступное в нечастной жизни, – а сама она была очень (и оригинально, и с сильным сексуальным оттенком) хороша. И даже не потому, что эти летние радости он жадно воспринимал, чтобы не зацикливаться на самоубийстве Маяковского, на расстреле знакомого молодого поэта Силлова, на запрете ему самому ехать за границу (захлопнули), – все не потому, а что дали бы вот ссуду денежную вовремя, и папочка остался бы при мамочке на веки вечные. Что вы там рассказываете, будто Гете влюбился и на старости лет? Вот Боричка не такой, он бы не влюбился…

Заодно надо отмести и еще один довольно щекотливый намек: перечисление трудностей, с которыми Пастернак столкнулся в семейной жизни в первом браке (хотя уходил не из брака, а к другой женщине, которая ни писательских организаций и официальных сторон не принесла, ни квартир) – будто бы начинает список подобных эпизодов в жизни Пастернака, когда бросал он женщин из-за трудностей. На начетнический взгляд можно провести некоторые параллели: Зинаиду Николаевну он душой оставил после того, как она оставила его телом, всецело предавшись своему горю и видимости деловитого доживания, а с Ольгой Ивин-ской он решительно собирался порвать после ее лагеря, опасаясь, что подурнела, опустилась. На самом деле он отступал не перед невзгодами, а перед отсутствием жизни. И в Зине больше не было жизни до конца ее дней, и в Ольге он боялся найти смерть. Если нет жизни – тогда вот нечего говорить. Сочетающийся верным и вдохновенным браком с покойницей абсолютно мертв сам, мертвее ее – она живая хоть в памяти.

– очернение его. «Он бросил ее в бытовых тяготах, а она потом одна, сама, мужественная маленькая женщина, на хрупких плечах с ребенком… » – это не так, они вольготно и с сознанием своих прав досидели у него на руках до конца его жизни.

«У Пастернаков той весной появилась домработница Елена Петровна Кузьмина, удивительной души человек, бывшая впоследствии преданной помощницей им и Елизавете Михайловне (гувернантке), которая также поехала в Ир-пень. Пастернак остался в Москве, чтобы, как в прошлые годы, убрать квартиру… »

ПАСТЕРНАК Е. Б. Борис Пастернак. Материалы для биографии. Стр. 468.

Глава о 1930 годе, в котором он познакомился с Зинаидой Николаевной и летом которого в нее влюбился, а зимой расстался с первой женой Евгенией Владимировной, матерью составителя сборника Е. Б. Пастернака (и соответственно свекровью второго составителя – Е. В. Пастернак), охотным эхом названа «ПОСЛЕДНИЙ ГОД ПОЭТА».

В лихорадочном состоянии Ирпеня Пастернак пишет письмо за письмом родителям. Сказать правду боится, возбуждение скрыть – не умеет. Говорить хочется нестерпимо.

«у нас был роман с ней». Резкое, кровосмесительное упоминание о разгоревшихся летом на даче отношениях с женой в письме к родителям. Ведь роман с собственной женой на даче почти наверняка не платонический? Сыновья часто пишут о таком – не могут удержаться. Матери ревнуют, отцы злятся, мудрые родители уж наверняка тревожатся: что-то здесь не так, как бы не распалась сынова семья.

«Когда я стал читать твое письмо, надо мной наклонилась Женя и предложила читать его вместе, т. е. то, чего я совершенно не умею. Я предложил ей прочесть его даже до меня, но только отдельно. Она на меня так обиделась, что и до сих пор его не читала и не хочет читать».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность. Переписка с О. М. Фрейденберг. Стр. 171. Письмо от 21 августа 1930 года.

Начался роман, как и сказано в заявке, летом на Украине, под Киевом. Бывали ль вы на Украине летом, под Киевом? Как там не начаться роману! Летом самое время романам начинаться.

Пастернак – снежный человек. При любом иностранце скажи «Доктор Живаго» – сразу ясно: лес, зима, снегу по колено, Пастернак написал стихотворение «Метель». За это судьба подарила ему в живых чувствах и ощущениях явленное «Лето в Ирпене». Летом кто о таком не помечтает!

«В конце лета Пастернак почувствовал пробуждение глубокой привязанности к Зинаиде Николаевне».

ПАСТЕРНАК Б. Чтоб не скучали расстоянья. Стр. 215. Голос автора-наследника. Ему не хочется употреблять слово «любовь», но ведь «глубокая привязанность» для его случая – еще хуже. Глубокая привязанность, долгая привязанность – по крайней мере хоть это надо оставить его матери.

«В конце августа были написаны „Две баллады“, посвященные Генриху Нейгаузу и его жене, и через некоторое время стихотворение „Лето“, посвященное Ирине Сергеевне Асмус».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

… Стр. 322.

«понепридавать» значения факту существования жены Генриха Нейгауза. Мол, ей посвящались стихи – посвящались и другим соседкам.

Зимой, до Ирпеня, Пастернак (если бы не Нейгауз, он бы уже догадался) еще сам не знает, что влюблен; как хмельной студент – кричит, хохочет, отпускает дурацкие и несмешные шутки. Родители читают его письма, очевидно, хмурясь. Пастернак разливается, как зощенков-ский герой, он не может писать ни о чем, кроме встреч с Нейгаузами, он к ним возвращается все время. « Отлично играл Нейгауз, мастерски, brillante <>. Кончилось „Al-legro brillante“, идет артист и думает: спасибо, что не побили. К себе нас тянули, им из Ташкента ученик сига привез и большую дыню. Но Жене на другой день рано надо было вставать, и мы все упирались, так что от brillante пошли нас провожать до подъезда, скучнейше и обидней-ше, – и еще мы предупреждали гостеприимно, что зазвали бы, да Жене вставать, и у нас суховато, звать не на что. И вдруг, оказывается, утром кету выдавали (тоже, ведь, для вас даль – вроде квинтета, вроде Гржимали!), а мы забыли. И забыл я, что за три дня перед тем вбежали и заорали: „За водкой очередь“, и я побежал и стал. Так что и водка оказалась. И уломали, остались (жена у него красавица, какой, по-видимому, судя по свидетельствам и судьбе, была Мария Стюарт), остались и пили, и я их обоих все Шуманами звал, а потом предлагал за него, и просто – покойным Робертом».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 502.

«Маме очень не нравились подобные времяпрепровождения <> Восторженное поклонение кокетничавших с ним женщин оскорбляло ее чувство».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

… Стр. 314.

Вероятно, ПОКЛОНЕНИЕ может и ОСКОРБЛЯТЬ.

Сцепка эта должна быть очень тонкой и необычной, – в обычном поклонении оскорбительного, как правило, мало. Как было в этом, таком уникальном, случае? Поскольку никаких тонкостей не объясняется, картина скорее всего была не столь мутна и патетична, а всего лишь банальна: женщины восторгались Пастернаком. Кто-то был просто поклонницей, кто-то кокетничал, самой Жене было на самом деле оскорбительно быть Пастернаку «поклонницей» – в этой семье ХУДОЖНИКОМ была непризнанная (обществом, не семьей) – она. Кокетничать с ним она тоже не могла – вообще была не кокеткой и любила его как статусного супруга, а не как мужчину. Пастернак же был совестливым, страстным, латентным ходоком – на такую наблюдательность Жениной заинтересованности в муже хватило. Она боялась, что раз взъерошенный и красный Васька Денисов не выдержал атмосферы всеобщей влюбленности и сделал предложение пятнадцатилетней Наташе Ростовой, может не выдержать и Пастернак. До предложения вроде бы дойти было не должно – по счастью, уж хотя бы незамужних дам удалось в компании избежать, но хорошего ждать все равно не приходилось. Некомпанейская Женя была встревожена и озлоблена. Очевидец живописует, мало заботясь о правдоподобии.

В любовь Пастернака к Зинаиде Николаевне никто не верил. Она быстро сдала – будто бы поджидала этого момента, чтобы воспринять последнюю любовь, послужить кому-то для любви в последний раз. Потом уже только топтала луга, огороды и советские гостиные. Даже Анна Ахматова, которой по горячим следам могли доходить слухи о неземной красоте Зинаиды Николаевны, ничего о ней будто не помнила. Она не признавала ничьей красоты – но эту даже не опровергала. Запомнила только про мытье полов. Полы мыли все – почему он влюбился именно в нее? А уж старую, некрасивую, толстую и грубую Зинаиду Николаевну обложили со всех сторон. Дмитрий Быков утверждает, что «Зинаида Николаевна на спор с подругой соблазняла Пастернака… Она даже бралась мыть пол». Для нее тут никакого «даже» не было – мытье полов было ее СИЛЬНОЙ СТОРОНОЙ и занятием самым что ни на есть привычным. Вот если б, например, Евгения Владимировна взялась за такое эротически провокативное действо! – «И демонстративно становилась в определенную позу, чтобы произвести впечатление на поэта. И, надо сказать, произвела. Хотя об этом я писать не стал, но мне достоверно известно».

СОКОЛОВ Б. Кто вы, доктор Живаго? Стр. 165.

брака («богатства, славы», как Жене Лурье) – это все у нее и без него было, оставалось только заполучить лично его, мужчину, Бориса Пастернака. Ну если и на пари – это хороший прием, чтобы избежать насмешек и угадываний со стороны очевидцев: вот я признаюсь, что ловлю на спор.

Боюсь, здесь плохо обстоит и с предметом. Пастернак всю предшествующую зиму все зазывал к себе домой ней-гаузовскую компанию фокстроты до утра отплясывать – Зинаида Николаевна отказывалась, Генрих Густавович был человеком более веселым, приходил. В фокстроте, если удавалось приобнять жену пианиста, гораздо легче соблазниться – или соблазнить, с чего-то же началось их взаимное улавливание. «Единственная отрада нашего существованья – это разнообразные выступления <> моего друга <> Генриха Нейгауза, и у нас, нескольких его друзей, вошло в обычай после концерта остаток ночи всей компанией проводить друг у друга. Устраиваются обильные возлиянья с очень скромной закуской <> До 6-ти часов утра пили, ели, играли, читали и танцевали фокстрот».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам.

Стр. 475—476.

Что им было до лета тянуть и позы определенные принимать? Да и откуда быть ДОСТОВЕРНЫМ сведениям о споре с подругой? Кто мог сообщить Дмитрию Быкову, 1967 года рождения, ДОСТОВЕРНЫЕ сведения о требующем столь интимной вовлеченности деле? Ирина Асмус – наиболее вероятная спорщица, безответно влюбленная в Пастернака и заинтересованная непосредственно в исходе спора – скончалась в 1946 году. Чье слово: выдумка, фантазия, наговор или пересказ наговора – могло бы сойти за достоверные сведения? Это все легко понять и еще легче простить (не с нами и не с нашей женой пари заключали), если бы исследователи не вступали бы со всей серьезностью в чужую игру.

деревьев, широкие гладкие тропинки, реки с низкими берегами, дровосеки. Дровосеки могут быть в киевских лесах, где нет сухостоя возле каждого дома, где можно собрать хворост. На Украине есть такая экзотика, как топка печей соломой, так что хворост у них – как в средней полосе дубовые полешки. Где хворост в цене, там вычищеннее лес, приветливее лужайки. «Эта дачная местность в двадцати трех километрах от Киева не поражала особыми красотами природы. Река Ирпень здесь протекала вдоль плоских берегов, лишенных всякой древесной тени. Смешанный лес с преобладанием хвои казался мне худосочным. По лесным тропинкам пробегали жирные удоды и подвижно стлались ужи или гадюки. <> По обнаженным высоким стволам сосен кружили белки, опасливо поглядывая на довольно редко встречавшихся пешеходов. Повсюду тянулась, вся в паутинах, колючая проволока, окаймляющая „запретную зону“ не совсем понятного для нас назначения: до польской границы было еще далеко. В перелеске понуро паслись волы с их коровьими головами на мощных телах. <> Было тоскливо и знойно. Поэтичность сообщали Ирпеню стихи Пастернака».

ВИЛЬМОНТН. Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 169.

«Дорогой Б<орис>, я теперь поняла: поэту нужна красавица, т. е. без конца воспеваемое и никогда не сказуемое, ибо – пустота et seprete a toutes les formes {Готова принять любую форму (фр.).}. Такой же абсолют – в мире зрительном, как поэт – в мире незримом».

Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922—1936 гг. Стр. 554. Если б она была мужчиной, она поняла бы это раньше. Казалось бы, красавицу можно увидеть во всякой, но натуральная, не выстраданная воображением красавица нужна для пущей производительности.

«Мы лето провели с семьей музыканта (удивительного!) Н<ейгауза>. Я к ним привязывался день ото дня все больше. Действовали силы, к<оторы>м я никогда не умел сопротивляться: его одухотворенный дар <… > и ее удивительная красота, высокой, ходовой, инстинктивной одухотворенности.

между собою (ты понимаешь?); я не мог отделаться от чувства одинаково беспредельной свободы по отношенью к обоим».

Там же. Стр. 531—533 (Пастернак – Марине Цветаевой).

«… к Жене всегда относился почти как к дочери, и мне всегда было ее жалко. Между тем я не представляю себе положенья, в котором я мог бы пожалеть Зину, так равна она мне каким-то эмоциональным опытом, возрастом крови, что ли».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 557.

Какое-то чересчур уж ошеломляющее впечатление произвело на Пастернака время начала Зинаидой Николаевной половой жизни – пятнадцать лет. Хотя и няня пушкинской Татьяны со своим замужеством в тринадцать лет, и княжна Нина Чавчавадзе, ставшая мадам Грибоедовой в пятнадцать, – все это тянуло и в пастернаковские времена совершенно реальный шлейф. Но просто крестьянская девочка (девка, молодуха) – это одно, поди их там разбери, до совершеннолетия ей сколько, и дворянская не учащаяся девушка также чинно и скромно сидит в почти длинном платье подле матери, а гимназистка – это совсем другое, это написано на лбу: все табу, все запретности, все игры – все предъявлено в школьной форме и фартучке. За это – больший срок, как за нападение на милиционера, если он не в штатском, а в мундире.

– даже с некоторой солидностью. Будто бы это и не ее факт биографии, а факт биографии жены ее мужей. Они – помнят. Придают значение.

Нейгауз был нервный, пьющий, музыкальный, субтильный – распространенный тип эротомана; может, тема эта как-то муссировалась в их браке? Может, это он ей велел помнить? Ей-то – за детьми, за бурной (для помогающей мужу жены) развивающейся карьерой, старением, – Пастернак ее молодость схватил на излете, не догадался, что это последние год-два, думал: это такая юность, такой тип юности – с червоточиной, с изъяном, с пороком, со сладостью самой настоящей физической юности (тридцать лет – это ведь совершенные пустяки), – было не до того. Сама по себе Зинаида Николаевна культивировать в себе стыд и вину за ранний роман не стала бы, подзабыла…

Великие люди не бывают сластолюбцами, они просто гиперсексуальны чаще всего. Тонкие штучки эротизма описывать недосуг, даже гомосексуалистов среди великих – на той вершине, где их так мало, – практически почти и нету. Даже смотреть в ту сторону не интересовались особенно – разве что Достоевский не побрезговал. Но знаменит не тем.

Пастернаку пришлось включить пикантный эпизод в свою пожизненную биографию. Не могло быть иначе – начинался роман не с него. «Как я все это знал про вас!» – вскричал он, услышав про детский (да почти взрослый!) роман жены Нейгауза. Она была вполне половозрелая девица, со своими итальянскими кровями она ни через что особенно не преступала, поясом верности здесь был только школьный фартук, из-за него и был сыр-бор. В воспоминаниях действующие лица и включившиеся в сюжет другие герои – мужья – сами выглядят не совсем безупречно с педалированием этого факта. Трансвеститы перверсивны не только сами по себе, но с ними и те, кто ими пользуется. Зинаида Николаевна была немного ряженая – в девочку.

Он услышал про эту историю, когда приблизился уже к точке кипения, уже обжигало все, что касалось ее. Известие о раннеюношеском романе Зины Еремеевой слилось со становящимся воспоминанием о нестерпимости разогретой влюбленности в нее ирпеньским летом. И роман этот не сразу находил, куда ему вылиться, – а тебе будто еще порнографические карточки глухонемые в поезде подбрасывают, ты и не смотреть должен, и ребенка защитить, а тут вот она, сама, тридцати-с-чем-то-летняя женщина стоит, мать двоих детей. Придется считать, что факт сей имел серьезное значение для воспоследовавших отношений. Кстати, а зачем она ему рассказала это? Не обязательно вовсе ему было знать. «Я такая плохая» – да полно, никто бы и не догадался, что такая. Несомненно, могла бы и промолчать.

– мало кому удалось перещеголять. Ольге Ивинской, например, не удалось. И «у мамы были десятки мужчин до классюши, и ни одного – после», и что попутчику в поезде отдалась – рассказывала; большого впечатления не произвело. Для Пастернака железная дорога, поезда, вагоны – это что-то особое, но место это, куда Ольга Всеволодовна хотела влить своего кипятка, оказалось занятым… Как оглушил его в тридцатом году этот разговор с Зинаидой Нейгауз! Она произносила сама эти несколько фраз, как она… девочкой… под вуалью… в гимназической форме – а время было за полночь!..

Весь день перед тем он провел в обихаживании своей семьи: Евгения Владимировна была белоручка, лентяйка, кислая светская барынька тринадцатого года. Ее будто бы восхищало то, что Пастернак сам ставит самовар (сейчас уж малые дети на такое не ведутся: «А вот какой Мишенька молодец, а вот как он маме помогает!»), – у него выбора не было, с Евгенией Владимировной он бы пил чай раз в день, а то и не во всякий… Узлы в дорогу ему в его доме укладывала соседская жена Зинаида Николаевна. Случайно зашла и, увидев, что дел, на него женой возложенных, не провернуть, не раздумывая взялась помогать. Пастернак и накануне не выспался, закрутился отъездными делами, стоял в прокуренном коридоре поезда. Зинаида Николаевна ничуть своей прелести от дыма и поздней ночи не теряла – стучало в голове от бессонницы, стучало под ногами стуком непроверенной юности – вагонными колесами, – и слушал и не верил своим ушам. Становилось ясно, что это известие в такой момент заставит думать о ситуации постоянно…

Ну что после этого «отдалась попутчику в поезде»? Ну и отдалась.

Борис Пастернак заплатил дань поездам. Набирал впечатления, разращивал в себе эту пропасть – ход поезда и свой полет в нем по российским просторам к Уралу, к сестрам Синяковым в Харьков. Харьков – город какой-то в любовном плане мистический, как черная дыра романов, – каких только историй в первой половине двадцатого века туда не ухнуло! И воспоминания чьи-то читаешь – все в Харькове, в Харькове, и начиналось что-то невообразимое, и кончалось страшно, – все в нем, и в романах о нем же пишут. А из Харькова по Европе – в Марбург. В Марбург, кроме как по железной дороге, не попадешь. Стало ли слово «Марбург» для Пастернака когда-нибудь не синонимом несчастной любви – и поезда, едущего в другую сторону?

«"Нет, настоящее"? – Анна хотела сказать „Гельсингфорс“, но не хотела повторить слово, сказанное Вронским».

Вопрос о молодости: интересно ли еще человеку ездить на поездах? Глянуть ночью в слепое окно, придвинуться поближе, когда станет видно, что за стеклом неподвижно стоит жизнь – не пробегает мимо, вот в чем загадка, вот за чем не поспевает мысль, – что все стоит на месте: и этот дом, и этот, этот с почти погашенными огнями, и этот только с одним, где не спят… «Вот опять окно, где опять не спят, может, пьют вино, может, так сидят… » Читать стихи вовсе не обязательно, в ночном поезде каждый сам себе поэт – пока молод…

По-настоящему молодому (Пастернаку сорок лет) и не до стихов – ему уж непосредственно хочется жить в каждом из этих домов… в каждой деревеньке. В каждом заброшенном рабочем поселке, что двумя домами промелькнул вдоль путей, а остальными – неполным десятком, безо всякого подобия улиц, вразброс брошенными ничьей рукой, полунедостроенные, полузаброшенные, намертво – больше цепляться не за что – обжитые неведомыми людьми… Они разные, эти люди, ты мог бы быть одним из них, видеть их всех, знать, жить своей непохожей на их жизнью, возможно, непохожей и на твою собственную. Как бы все это получилось?.. А тут тебе вместо такой призрачной – понятно, что гипотетической (тебе хочется и в ночном поезде быть реалистом) – новой судьбы стоит живая, реальная, более чем подходящая – такая красота, такая удача, такой муж! – Зинаида Николаевна Нейгауз, доверяет тебе такие тайны! И понятно, что ты находишься в волшебном поезде, где сейчас, одним своим словом, одним взглядом, ты изменишь все в своей жизни…

О таком случае в поезде мечтает каждый…

Зинаида Нейгауз запечатала ему эту тему. Отныне он будет попутчиком только ей.

уходит к женщине старшей, это совсем неприятно. Анна Ахматова называла знакомым свою соперницу-ровесницу «молоденькой медсестрой». Им обеим было по пятьдесят семь. «Медсестра» была профессором медицины.

Николаевна, несмотря на то, что разница была всего три года (не больше – иначе появятся свои отговорки: опять же обезличенный интерес к СТАРШИМ ЖЕНЩИНАМ), все-таки не могла не записать свои года себе в актив. В 1930 году одной женщине было 34, а другой только 31, каждой было что поднять на щит.

Фотография новой семьи Пастернаков 1934 года на групповом снимке в доме отдыха в Одоеве: Зина со Стасиком во втором ряду, сам Пастернак – в третьем, стоит с напряженным, деятельным, погруженным в себя, решительным лицом, как молодожен. Он отрешен от всего, кроме своего положения мужа при молодой жене, и по диагонали они стоят рядом, чуть-чуть касаясь друг друга. Пастернак очень красив, редко для себя благообразен, хороша при своей необычайной нефотогеничности Зинаида Николаевна, и, конечно, очень хорош с полуулыбочкой переросший уже детскую пору Стасик Нейгауз. Никто из большой группы других отдыхающих не стоит изящно, никто не изыскан в одежде или в позах, хотя есть и белые платья, и ожерелья. Одна Зинаида Николаевна сидит с утомленным, тоже как у новобрачной, лицом и являет собой совершенство женщины, которой ничего не нужно, у которой все есть и которая готова принять это во всей трудности и сложности. Спокойствие это таково, будто весь путь ее записанным лежит перед ней, и она запись уже прочла, все поняла, но касания ее соседей слева, мужчин, которым она сидит по правую руку – Стасика Нейгауза и Бориса Леонидовича, – делают ее недосягаемой и неуязвимой. Правда, такой, с какой никто бы не захотел поменяться местами – как с Мадонной.